Стоял один из тех чудесных осенних дней, которые вознаграждают нас за дождливое и слишком короткое лето; тучи, которые утром заслоняли солнце, рассеялись как по волшебству, и теплые лучи озаряли один из последних, один из самых ясных дней сентября.
Бошан – король прессы, для которого всюду готов престол, – лорнировал публику. Он заметил Шато-Рено и Дебрэ, которые только что заручились расположением полицейского и убедили его стать позади них, вместо того чтобы заслонять их, как он был вправе сделать. Достойный блюститель порядка чутьем угадал секретаря министра и миллионера; он выказал по отношению к своим знатным соседям большую предупредительность и даже разрешил им пойти поболтать с Бошаном, обещая посторожить их места.
– И вы пришли повидаться с нашим другом? – сказал Бошан.
– Ну как же! – отвечал Дебрэ. – Наш милейший князь! Черт возьми, вот они какие, итальянские князья!
– Человек, чьей генеалогией занимался сам Данте, чей род восходит к "Божественной комедии"!
– Висельная аристократия, – флегматично заметил Шато-Рено.
– Вы думаете, он будет осужден? – спросил Дебрэ Бошана.
– Мне кажется, это у вас надо спросить, – ответил журналист, – вам лучше знать, какое настроение у суда; видели вы председателя на последнем приеме министра?
– Видел.
– Что же он вам сказал?
– Вы удивитесь.
– Так говорите скорее; я так давно не удивлялся.
– Он мне сказал, что Бенедетто, которого считают чудом ловкости, титаном коварства, просто-напросто мелкий жулик, весьма недалекий и совершенно недостойный тех исследований, которые после его смерти будут произведены над его френологическими шишками.
– А он довольно сносно разыгрывал князя, – заметил Бошан.
– Только на ваш взгляд, Бошан, потому что вы ненавидите бедных князей и всегда радуетесь, когда они плохо ведут себя; но меня не проведешь: я, как ищейка от геральдики, издали чую настоящего аристократа.
– Так вы никогда не верили в его княжеский титул?
– В его княжеский титул? Верил… Но в его княжеское достоинство – никогда.
– Недурно сказано, – заметил Бошан, – но уверяю вас, что для всякого другого он вполне мог сойти за князя… Я его встречал в гостиных у министров.
– Много ваши министры понимают в князьях! – сказал Шато-Рено.
– Коротко и метко, – засмеялся Бошан. – Разрешите мне вставить это в мой отчет?
– Сделайте одолжение, дорогой Бошан, – отвечал Шато-Рено, – я вам уступаю мое изречение по своей цене.
– Но если я говорил с председателем, – сказал Дебрэ Бошану, – то вы должны были говорить с королевским прокурором?
– Это было невозможно; вот уже неделя, как Вильфор скрывается от всех; да это и понятно после целой цепи странных семейных несчастий, завершившихся столь же странной смертью его дочери…
– Странной смертью? Что вы хотите сказать, Бошан?
– Вы, конечно, разыгрываете неведение под тем предлогом, что все это касается судебной аристократии, – сказал Бошан, вставляя в глаз монокль и стараясь удержать его.
– Дорогой мой, – заметил Шато-Рено, – разрешите сказать вам, что в искусстве носить монокль вам далеко до Дебрэ. Дебрэ, покажите Бошану, как это делается.
– Ну, конечно, я не ошибся, – сказал Бошан.
– А что?
– Это она.
– Кто она?
– А говорили, что она уехала.
– Мадемуазель Эжени? – спросил Шато-Рено. – Разве она уже вернулась?
– Нет, не она, а ее мать.
– Госпожа Данглар?
– Не может быть, – сказал Шато-Рено, – на десятый день после побега дочери, на третий день после банкротства мужа!
Дебрэ слегка покраснел и взглянул в ту сторону, куда смотрел Бошан.
– Да нет же, – сказал он, – эта дама под густой вуалью какая-нибудь знатная иностранка, может быть, мать князя Кавальканти; но вы, кажется, хотели рассказать что-то интересное, Бошан?
– Я?
– Да. Вы говорили о странной смерти Валентины.
– Ах да; но почему не видно госпожи де Вильфор?
– Бедняжка! – сказал Дебрэ. – Она, вероятно, перегоняет мелиссу для больниц или составляет помады для себя и своих приятельниц. Говорят, она тратит на эту забаву тысячи три экю в год. В самом деле, почему же ее не видно? Я бы с удовольствием повидал ее, она мне очень нравится.
– А я ее не терплю, – сказал Шато-Рено.
– Почему это?
– Не знаю. Почему мы любим? Почему ненавидим? Я ее не выношу потому, что она мне антипатична.
– Или, может быть, инстинктивно.
– Может быть… Но вернемся к вашему рассказу, Бошан.
– Неужели, господа, – продолжал Бошан, – вы не задавались вопросом, почему так обильно умирают у Вильфоров?
– Обильно? Это недурно сказано, – заметил Шато-Рено.
– Это выражение встречается у Сен-Симона.
– А факт – у Вильфора; так поговорим о Вильфоре, – сказал Дебрэ, – вот уже три месяца они не выходят из траура; позавчера со мной об этом говорила "сама", по случаю смерти Валентины.
– Кто такая "сама"? – спросил Шато-Рено.
– Жена министра, разумеется!
– Прошу прощения, – заметил Шато-Рено, – я к министру не езжу, предоставляю это делать князьям.
– Раньше вы метали искры, барон, теперь вы мечете молнии; сжальтесь над нами, не то вы испепелите нас, как новоявленный Юпитер.
– Умолкаю, – сказал Шато-Рено, – но сжальтесь и вы надо мной и не дразните меня.
– Послушайте, Бошан, довольно отвлекаться, я уже сказал, что "сама" позавчера просила у меня разъяснений на этот счет, скажите мне, что вы знаете, я ей передам.
– Итак, господа, – сказал Бошан, – если в доме обильно умирают – мне нравится это выражение, – то это значит, что в доме есть убийца.
Его собеседники встрепенулись; им самим уже не раз приходила в голову эта мысль.
– Но кто же убийца? – спросили они.
– Маленький Эдуард.
Шато-Рено и Дебрэ расхохотались; Бошан, нисколько не смутившись, продолжал:
– Да, господа, маленький Эдуард, феноменальный ребенок, – убивает не хуже взрослого.
– Это шутка?
– Вовсе нет; я вчера нанял лакея, который только что ушел от Вильфоров; обратите на это внимание.
– Обратили.
– Завтра я его уволю, потому что он непомерно много ест, чтобы вознаградить себя за пост, который он со страху там на себя наложил. Так вот, этот прелестный ребенок будто бы раздобыл склянку с каким-то снадобьем, которым он время от времени потчует тех, кто ему не угодил. Сначала ему не угодили дедушка и бабушка де Сен-Меран, и он налил им по три капли своего эликсира – трех капель вполне достаточно; затем славный Барруа, старый слуга дедушки Нуартье, который иногда ворчал на милого шалунишку; милый шалунишка налил и ему три капли своего эликсира; то же самое случилось с несчастной Валентиной, которая, правда, на него не ворчала, но которой он завидовал; он и ей налил три капли своего эликсира, и ей, как и другим, пришел конец.
– Бросьте сказки рассказывать, – сказал Шато-Рено.
– А страшная сказка, правда? – сказал Бошан.
– Это нелепо, – сказал Дебрэ.
– Вы просто боитесь смотреть правде в глаза, – возразил Бошан. – Спросите моего лакея, или, вернее, того, кто завтра уже не будет моим лакеем; об этом говорил весь дом.
– Но что это за эликсир? Где он?
– Мальчишка его прячет.
– Где он его взял?
– В лаборатории у своей матери.
– Так его мамаша держит в лаборатории яды?
– Откуда мне знать? Вы допрашиваете меня, как королевский прокурор. Я повторяю то, что мне сказали, и только; я вам называю свой источник; большего я не могу сделать. Бедный малый от страха ничего не ел.
– Это невероятно!
– Да нет же, дорогой мой, тут нет ничего невероятного; помните, в прошлом году этот ребенок с улицы Ришелье, который забавлялся тем, что втыкал своим братьям и сестрам, пока они спали, булавку в ухо? Молодое поколение развито не по летам.
– Бьюсь об заклад, что сами вы не верите ни одному своему слову, – сказал Шато-Рено. – Но я не вижу графа Монте-Кристо, неужели его здесь нет?
– Он человек пресыщенный, – заметил Дебрэ, – да ему и неприятно было бы показаться здесь; ведь эти Кавальканти его надули; говорят, они явились к нему с фальшивыми аккредитивами, так что он потерял добрых сто тысяч франков, которыми ссудил их под залог княжеского достоинства.
– Кстати, Шато-Рено, – спросил Бошан, – как поживает Моррель?
– Я заходил к нему три раза, – отвечал Шато-Рено, – но о нем ни слуху, ни духу. Однако сестра его, по-видимому, о нем не тревожится; она сказала, что тоже дня три его не видела, но уверена, что с ним ничего не случилось.
– Ах да, ведь граф Монте-Кристо и не может быть здесь, – сказал Бошан.
– Почему это?
– Потому что он сам действующее лицо в этой драме.
– Разве он тоже кого-нибудь убил? – спросил Дебрэ.
– Нет, напротив, это его хотели убить. Известно, что этот почтеннейший Кадрусс был убит своим дружком Бенедетто как раз в ту минуту, когда он выходил от графа Монте-Кристо. Известно, что в доме графа нашли пресловутый жилет с письмом, из-за которого брачный договор остался неподписанным. Вы видели этот жилет? Вот он там, на столе, весь в крови, – вещественное доказательство.
– Вижу, вижу!
– Тише, господа, начинается. По местам!
Все в зале шумно задвигались; полицейский энергичным "гм!" подозвал своих протеже, а появившийся в дверях судебный пристав тем визгливым голосом, которым пристава отличались еще во времена Бомарше, провозгласил:
– Суд идет!
XIII. Обвинительный акт
Судьи уселись среди глубокой тишины; присяжные заняли свои места; Вильфор, предмет особого внимания, мы бы даже сказали – восхищения, опустился в свое кресло, окидывая залу спокойным взглядом.
Все с удивлением смотрели на его строгое, бесстрастное лицо, которое ничем не выдавало отцовского горя. Этот человек, которому чужды были все человеческие чувства, почти внушал страх.
– Введите обвиняемого, – сказал председатель.
При этих словах все взоры устремились на дверь, через которую должен был войти Бенедетто.
Вскоре дверь отворилась, и появился обвиняемый.
На всех он произвел одно и то же впечатление, и никто не обманулся в выражении его лица.
Его черты не носили отпечатка того глубокого волнения, от которого кровь приливает к сердцу и бледнеет лицо. Руки его – одну он положил на шляпу, другую засунул за вырез белого пикейного жилета – не дрожали; глаза были спокойны и даже блестели. Едва войдя в залу, он стал осматривать судей и публику и дольше, чем на других, остановил взгляд на председателе и особенно на королевском прокуроре.
Рядом с Андреа поместился его адвокат, защитник по назначению (Андреа не захотел заниматься подобного рода мелочами, которым он, казалось, не придавал никакого значения), молодой блондин, с покрасневшим лицом, во сто крат более взволнованный, чем сам подсудимый.
Председатель попросил огласить обвинительный акт, составленный, как известно, искусным и неумолимым пером Вильфора.
Во время этого долгого чтения, которое для всякого другого было бы мучительно, внимание публики сосредоточилось на Андреа, переносившем это испытание с душевной бодростью спартанца.
Никогда еще, быть может, Вильфор не был так лаконичен и красноречив; преступление было обрисовано самыми яркими красками; все прошлое обвиняемого, постепенное изменение его внутреннего облика, последовательность его поступков, начиная с весьма раннего возраста, были представлены со всей той силой, какую мог почерпнуть из знания жизни и человеческой души возвышенный ум королевского прокурора.
Одной этой вступительной речью Бенедетто был навсегда уничтожен в глазах общественного мнения еще до того, как его покарал закон.
Андреа не обращал ни малейшего внимания на эти грозные обвинения, которые одно за другим обрушивались на него. Вильфор часто смотрел в его сторону и, должно быть, продолжал психологические наблюдения, которые он уже столько лет вел над преступниками, но ни разу не мог заставить Андреа опустить глаза, как ни пристален и ни упорен был его взгляд.
Наконец обвинительный акт был прочитан.
– Обвиняемый, – сказал председатель, – ваше имя и фамилия?
Андреа встал.
– Простите, господин председатель, – сказал он ясным и звонким голосом, – но я вижу, что вы намерены предлагать мне вопросы в таком порядке, в каком я затруднился бы на них отвечать. Я полагаю, и обязуюсь это доказать немного позже, что я могу считаться исключением среди обычных подсудимых. Прошу вас, разрешите мне отвечать, придерживаясь другого порядка; при этом я отвечу на все вопросы.
Председатель удивленно взглянул на присяжных, те взглянули на королевского прокурора.
Публика была в недоумении.
Но Андреа это, по-видимому, ничуть не смутило.
– Сколько вам лет? – спросил председатель. – На этот вопрос вы ответите?
– И на этот вопрос, и на остальные, господин председатель, когда придет их черед.
– Сколько вам лет? – повторил судья.
– Мне двадцать один год, или, вернее, мне исполнится двадцать один год через несколько дней, так как я родился в ночь с двадцать седьмого на двадцать восьмое сентября тысяча восемьсот семнадцатого года.
Вильфор, что-то записывавший, при этих словах поднял голову.
– Где вы родились? – продолжал председатель.
– В Отейле, близ Парижа, – отвечал Бенедетто.
Вильфор вторично посмотрел на Бенедетто и побледнел, словно увидел голову Медузы.
Что же касается Бенедетто, то он грациозно отер губы вышитым концом тонкого батистового платка.
– Ваша профессия? – спросил председатель.
– Сначала я занимался подлогами, – невозмутимо отвечал Андреа, – потом воровство, а недавно стал убийцей.
Ропот, или, вернее, гул негодования и удивления, пронесся по зале; даже судьи изумленно переглянулись, а присяжные явно были возмущены цинизмом, которого трудно было ожидать от светского человека.
Вильфор провел рукою по лбу; его бледность сменилась багровым румянцем; вдруг он встал, растерянно озираясь; он задыхался.
– Вы что-нибудь ищете, господин королевский прокурор? – спросил Бенедетто с самой учтивой улыбкой.
Вильфор ничего не ответил и снова сел или, вернее, упал в свое кресло.
– Может быть, теперь, обвиняемый, вы назовете себя? – спросил председатель. – То вызывающее бесстыдство, с которым вы перечислили свои преступления, именуя их своей профессией и даже как бы гордясь ими, само по себе достойно того, чтобы во имя нравственности и уважения к человечеству суд вынес вам строгое осуждение; но, вероятно, вы преднамеренно не сразу назвали себя; вам хочется оттенить свое имя всеми своими титулами.
– Просто невероятно, господин председатель, – кротко и почтительно сказал Бенедетто, – как верно вы угадали мою мысль; вы совершенно правы, именно с этой целью я просил вас изменить порядок вопросов.
Изумление достигло предела; в словах подсудимого уже не слышалось ни хвастовства, ни цинизма; взволнованная аудитория почувствовала, что из глубины этой черной тучи сейчас грянет гром.
– Итак, – сказал председатель, – ваше имя.
– Я вам не могу назвать свое имя, потому что я его не знаю; но я знаю имя моего отца, и это имя я могу назвать.
У Вильфора потемнело в глазах; по лицу его струился пот, руки судорожно перебирали бумаги.
– В таком случае, назовите имя вашего отца, – сказал председатель.
В огромной зале наступила гробовая тишина; все ждали затаив дыхание.
– Мой отец – королевский прокурор, – спокойно ответил Андреа.
– Королевский прокурор! – изумленно повторил председатель, не замечая исказившегося лица Вильфора.
– Да, а так как вы хотите знать его имя, я вам скажу: его зовут де Вильфор!
Крик негодования, так долго сдерживаемый из уважения к суду, вырвался, как буря, изо всех уст; даже судьи не сразу подумали о том, чтобы призвать к порядку возмущенную публику. Возгласы, брань, обращенные к невозмутимому Бенедетто, угрожающие жесты, окрики жандармов, гоготанье той низкопробной части публики, которая во всяком сборище оказывается на поверхности в минуты замешательства и скандала, – все это продолжалось добрых пять минут, пока судьям и приставам не удалось водворить тишину.
Среди общего шума слышен был голос председателя, восклицавшего:
– Вы, кажется, издеваетесь над судом, обвиняемый? Вы дерзко выставляете напоказ перед вашими согражданами такую безмерную испорченность, которая даже в наш развращенный век не имеет себе равной!