Она увидела свою собаку, потерявшуюся два месяца назад; собака не могла вместе с ней оказаться в Консьержери и сейчас, несмотря на крики, пинки, удары прикладов, бросилась к повозке. Но почти тотчас же бедный Блек, изможденный, худой, измученный, исчез под копытами лошадей.
Королева проследила за ним взглядом. Она не могла говорить - шум заглушал ее голос. Она не могла показать на него пальцем - руки ее были связаны. Впрочем, если бы даже она смогла показать и если бы даже ее смогли услышать - все равно просьба ее была бы напрасной.
Но, потеряв на мгновение собаку из виду, она снова увидела ее.
Блек был на руках у бледного молодого человека, который возвышался над толпой, взобравшись на пушку, и в порыве невыразимой восторженности приветствовал королеву, указывая ей на небо.
Мария Антуанетта тоже посмотрела на небо и кротко улыбнулась.
Шевалье де Мезон-Руж испустил стон, как будто эта улыбка ранила его в сердце, и, поскольку повозка повернула к мосту Менял, бросился в толпу и исчез.
XXIII. ЭШАФОТ
На площади Революции, прислонившись к фонарю, в ожидании стояли двое мужчин.
Вместе с толпой (одна часть ее устремилась на площадь Дворца, другая - на площадь Революции, а третья шумной теснящейся массой разлилась по всей дороге между двумя площадями) они ждали прибытия королевы к орудию казни; уже износившееся от дождя и солнца, от рук палача и - о, ужас! - от соприкосновения с жертвами, оно возвышалось над головами толпы со зловещей гордостью, подобно тому, как королева возвышается над своим народом.
Эти два человека стояли крепко сплетя руки; губы их были бледны, брови нахмурены; они тихо и отрывисто переговаривались. Это были Лорен и Морис.
Затерявшиеся среди зрителей и, однако, возбуждавшие у всех зависть своим выгодным местом, они тихо продолжали разговор, отнюдь не самый неинтересный среди тех, что змеились от группы к группе, которые, подобно электрической цепи, волновались живым морем от моста Менял до моста Революции.
Внезапно обоим тоже пришла в голову только что высказанная нами мысль по поводу эшафота, господствующего над всеми головами.
- Смотри, - сказал Морис, - как омерзительный монстр простирает свои кровавые руки. Разве нельзя сказать, что он нас зовет, улыбаясь своим ужасающим зевом?
- Ах, ей-Богу, - заметил Лорен, - я, признаться, не принадлежу к той школе поэтов, что все видит в кровавом свете. Я все вижу в розовом, поэтому у подножия этой омерзительной машины я бы еще напевал и надеялся. "Dum spiro, spero" note 14.
- И ты еще надеешься, сейчас - когда убивают женщин?
- Ах, Морис! - ответил Лорен. - Ты сын Революции, не отвергай же свою мать. Ах, Морис, оставайся добрым и верным патриотом. Та, что должна умереть, - это не такая женщина, как все другие. Та, что должна умереть, - это злой дух Франции.
- О! Не о ней я сожалею; не о ней я плачу! - воскликнул Морис.
- Да, я понимаю, ты думаешь о Женевьеве.
- Ах, видишь ли, одна мысль сводит меня с ума: Женевьева сейчас в руках поставщиков гильотины - Эбера и Фукье-Тенвиля; в руках тех людей, кто отправил сюда несчастную Элоизу и гордую Марию Антуанетту.
- Что ж, - размышлял Лорен, - именно это и дает мне надежду: когда народный гнев насытится щедрым обедом из двух тиранов - короля и королевы, - он уляжется, по крайней мере, на какое-то время, подобно удаву, переваривающему в течение трех месяцев то, что заглотнул. Он не заглотнет больше никого и, как говорят пророки из предместья, даже самые маленькие кусочки будут его пугать.
- Лорен, Лорен, - посетовал Морис, - я более опытен, чем ты. И я говорю тебе тихо, но могу повторить громко: Лорен, я ненавижу новую королеву, ту, что, как мне кажется, сменит Австриячку, которую сейчас готовится уничтожить. Это трагическая королева: ее порфира создана из ежедневной крови, ее первый министр - Сансон.
- А мы ей не поддадимся.
- Я так не думаю, - покачал головой Морис. - Ты же видишь: для того чтобы нас не арестовали в собственном доме, у нас останется только одно - жить на улице.
- Ба! Мы можем покинуть Париж - ничто не мешает нам это сделать. Так что сетовать нечего… Мой дядя ждет нас в Сент-Омере; деньги, паспорта - все у нас есть. И уж не жандарму нас остановить; как ты думаешь? Мы остаемся, потому что так хотим.
- Нет, ты говоришь неверно, мой превосходный друг, преданное сердце… Ты остаешься, потому что я хочу остаться.
- А ты хочешь остаться, чтобы найти Женевьеву. Что может быть проще, вернее и естественнее? Ты думаешь, что она в тюрьме, это более чем вероятно. Ты хочешь позаботиться о ней, а поэтому нельзя покидать Париж.
Морис вздохнул; было ясно, что его одолевают другие мысли.
- Помнишь смерть Людовика Шестнадцатого? - спросил он. - Я до сих пор вижу себя, бледного от волнения и гордости. Я был одним из предводителей той самой толпы, среди которой сегодня прячусь. У подножия вот этого эшафота я чувствовал себя таким великим, каким никогда не был тот король, что всходил на него. Какая перемена, Лорен! И подумать только: хватило всего девяти месяцев, чтобы так ужасно измениться.
- Девять месяцев любви, Морис!.. Любовь, ты погубила Трою!
Морис вздохнул; его блуждающая мысль устремилась уже в другом направлении, к другому горизонту.
- Бедный Мезон-Руж, - прошептал он, - какой же для него сегодня печальный день.
- Увы, - вздохнул Лорен. - А сказать тебе, что, по-моему, самое печальное в революциях?
- Скажи.
- То, что часто врагами становятся те, кого хотелось бы иметь друзьями; а друзьями - те, кого…
- Мне трудно поверить в одно, - прервал его Морис.
- Во что?
- В то, что он еще что-нибудь не придумает, даже совершенно безумное, чтобы спасти королеву.
- Один человек против ста тысяч?
- Я же сказал тебе: даже что-то безумное… Я знаю, что я бы для спасения Женевьевы…
Лорен нахмурился.
- Я говорю тебе еще раз, Морис, - продолжил он, - ты заблуждаешься; нет, даже ради спасения Женевьевы ты не стал бы плохим гражданином. Но хватит об этом, Морис, нас слушают. О! Посмотри, как заколыхались головы; смотри, а вот и помощник гражданина Сансона поднимается со своей корзины и смотрит вдаль. Австриячка подъезжает.
Действительно, как бы вторя движению голов, замеченному Лореном, какой-то долгий и нарастающий трепет охватил толпу. Это напоминало один из тех шквалов, что начинаются свистом, а кончаются завыванием.
Морис, забравшись на фонарь, хотя и сам был немалого роста, посмотрел в сторону улицы Сент-Оноре.
- Да, - произнес он, вздрогнув, - вот и она!
И правда, было видно, как приближается другая машина, почти столь же отвратительная, как гильотина. Это была повозка, доставлявшая обреченных.
Справа и слева блестело оружие эскорта, а скачущий перед повозкой Граммон отвечал сверканием своей сабли на крики нескольких фанатиков.
Но, по мере того как процессия приближалась, эти крики внезапно гасли под холодным и мрачным взглядом осужденной.
Никогда еще не было человеческого лица, с такой силой внушавшего почтение; никогда Мария Антуанетта не была более величественной, не была более королевой. Гордость и мужество ее поднялись до такой высоты, что вселяли в присутствующих страх.
Равнодушное к увещеваниям аббата Жирара, сопровождавшего Марию Антуанетту против ее воли, лицо королевы не поворачивалось ни налево, ни направо; мысль, жившая в глубине ее мозга, казалась неподвижной, как ее взор; неровное движение повозки по ухабистой мостовой своими толчками только подчеркивало гордую неподвижность королевы. Можно было подумать, что везут мраморную статую, только у этой царственной статуи был горящий взгляд, и ветер перебирал ее волосы.
Тишина, подобная безмолвию пустыни, вдруг обрушилась на триста тысяч зрителей сцены, какую небо при свете своего солнца видело в первый раз.
Вскоре и там, где стояли Морис и Лорен, стало слышно, как скрипит ось повозки и тяжело дышат лошади охраны.
Повозка остановилась у подножия эшафота.
Королева, без сомнения не думавшая об этой минуте, очнулась и все поняла; она устремила надменный взгляд на толпу, и тот же бледный человек, кого она видела у дворца стоящим на пушке, снова возник перед нею, теперь на каменной тумбе. Оттуда он послал королеве такое же почтительное приветствие, какое уже адресовал ей, когда она выходила из Консьержери, и сразу спрыгнул с тумбы.
Его заметили многие; но, поскольку он был одет в черное, то распространился слух о священнике, ожидающем Марию Антуанетту, чтобы послать ей отпущение грехов в тот момент, когда она поднимется на эшафот. Поэтому его никто не тронул. Есть вещи, к коим смертный час рождает высшее почтение.
Королева осторожно спустилась по трем ступенькам подножки; ее поддерживал Сансон: до последней минуты - хотя и выполнял свое дело, к которому сам казался приговоренным, - он оказывал ей величайшее внимание.
Пока она шла к ступенькам эшафота, несколько лошадей встали на дыбы, несколько пеших охранников и солдат покачнулись, потеряв равновесие; потом словно какая-то тень скользнула под эшафот. Но спокойствие почти тотчас же восстановилось; никто не хотел упустить и малейшей подробности свершающейся великой драмы: все взгляды устремились к приговоренной.
Королева уже находилась на площадке эшафота. Священник продолжал ей что-то говорить, один из помощников палача тихонько подталкивал ее назад, другой развязывал косынку, прикрывавшую ее плечи.
Мария Антуанетта, почувствовав позорную руку, при-: коснувшуюся к ее шее, резко отшатнулась и наступила на ногу Сансону, который так, что она этого не видела, привязывал ее к роковой доске.
Сансон высвободил свою ногу.
- Простите, сударь, я сделала это нечаянно…
Это были последние слова дочери цезарей, королевы Франции, вдовы Людовика XVI.
На часах Тюильри пробило четверть первого - и в эти секунды Мария Антуанетта отошла в вечность.
Ужасный крик (в нем смешались все страсти: радость, ужас, скорбь, надежда, триумф, искупление) заглушил собой, подобно урагану, другой крик, слабый и жалобный, прозвучавший под эшафотом.
Однако жандармы его услышали, как ни слаб он был; они сделали несколько шагов вперед. Воспользовавшись этим, толпа хлынула, как река, прорвавшая запруду, перевернула ограду, раскидала охрану и, подобная приливу, налетела на эшафот, начала бить его ногами; тот стал раскачиваться.
Каждому хотелось вблизи увидеть останки королевской власти, которая, как полагали, на веки веков уничтожена во Франции.
Но жандармы искали другое: они искали ту тень, что, преодолев их заслон, скользнула под эшафот.
Двое из них вернулись, держа за ворот молодого человека, чья рука прижимала к сердцу окрашенный кровью носовой платок.
За ним бежал жалобно завывающий спаниель.
- Смерть аристократу! Смерть бывшему! - закричали несколько фанатиков, указывая на молодого человека. - Он смочил свой платок кровью Австриячки; смерть ему!
- Великий Боже! - произнес Морис. - Лорен, ты узнаешь его? Ты его узнаешь?
- Смерть роялисту! - требовали одержимые. - Отнимите у него этот платок: он хочет сделать его святыней; вырвите его, вырвите!
Гордая улыбка пробежала по губам молодого человека. Он рванул рубашку, обнажил грудь и уронил платок.
- Господа, - вымолвил он, - это не кровь королевы. Это моя кровь; дайте мне спокойно умереть.
На левой стороне его груди сверкала глубокая рана. Толпа вскрикнула и отступила.
Молодой человек стал медленно опускаться и упал на колени, глядя на эшафот, как мученик смотрит на алтарь.
- Мезон-Руж! - прошептал Лорен на ухо Морису.
- Прощай! - прошептал шевалье, опуская с божественной улыбкой голову. - Прощай или, вернее, до свидания!
И он скончался среди ошеломленных охранников.
- Да, только это остается сделать, Лорен, - сказал Морис, - прежде чем стать плохим гражданином.
Маленькая испуганная собака с воем бегала вокруг трупа.
- Смотри-ка, это Блек, - узнал ее какой-то мужчина, державший в руке толстую палку, - надо же, это Блек! Иди-ка сюда, старина!
Собака побежала к тому, кто ее позвал. Но едва только она приблизилась к мужчине, как тот, разразившись смехом, поднял палку и размозжил ей голову.
- О! Подлец! - воскликнул Морис.
- Тише, - прошептал Лорен, останавливая его, - или мы погибли… это же Симон.
XXIV. ОБЫСК
Друзья вернулись к Лорену. Морис, чтобы не слишком явно компрометировать друга, взял за правило покидать его дом рано утром и возвращаться поздно вечером.
Вновь вовлеченный в водоворот событий, он присутствовал при доставке заключенных в Консьержери, каждый день подстерегая, не привезут ли Женевьеву, ибо так и не смог узнать, в какой тюрьме она содержится.
Дело в том, что после своего визита к Фукье-Тенвилю Лорен дал понять Морису, что первым же открытым действием он погубил бы себя, а значит, принеся себя в жертву, не смог бы помочь Женевьеве; и Морис, который немедленно дал бы посадить себя в тюрьму, где надеялся соединиться со своей возлюбленной, стал теперь осторожным из страха быть навсегда разлученным с нею.
И вот каждое утро он ходил от тюрьмы к тюрьме - от кармелитского монастыря к Пор-Либру, от мадлонеток к Сен-Лазару, от Ла Форс к Люксембургу - и стоял там, ожидая, пока выедут повозки, доставляющие обвиняемых в Революционный трибунал; бросив взгляд на жертв, он бежал к другой тюрьме.
Но скоро он увидел, что даже десяти человек не хватило бы для того, чтобы вести наблюдение сразу за тридцатью тремя тюрьмами тогдашнего Парижа. Пришлось ограничиться пребыванием в самом трибунале, ожидая, что Женевьеву привезут туда.
Он уже начал приходить в отчаяние. И действительно, какие шансы были у осужденного после приговора? Иногда трибунал начинал заседать в десять часов, а к четырем осуждал на смерть двадцать или тридцать человек. Таким образом, первому еще давали возможность насладиться жизнью в течение шести часов, тогда как последний, приговоренный без четверти четыре, попадал под топор уже в половине пятого.
Смириться с тем, что подобный жребий предназначен и Женевьеве, означало бы перестать бороться с судьбой.
О, если бы он заранее был предупрежден, что Женевьеву заключат в тюрьму!.. Какую шутку сыграл бы он с этим человеческим правосудием, таким ослепленным в эту эпоху! Как легко и быстро вырвал бы он Женевьеву из тюрьмы! Никогда еще побеги оттуда не были такими удобными; но можно также сказать, что никогда они не были и такими редкими. Все это дворянство, оказавшись за решеткой, устраивалось там как в родовом замке и со всеми удобствами готовилось умереть. Побег приравнивался к попытке уклониться от дуэли. Даже женщины краснели от свободы, приобретенной такой ценой.
Однако Морис не был бы таким щепетильным. Убить собак, подкупить ключника - что может быть проще! Женевьева не относилась к числу блистательных личностей, привлекающих всеобщее внимание… Побег не обесчестил бы ее; впрочем… даже если бы и так!
С какой горечью он представлял себе эти сады Пор-Либра, куда можно так легко пробраться; эти камеры у мадлонеток, откуда так удобно выбраться на улицу; эти низкие стены Люксембурга и темные коридоры кармелитского монастыря, куда решительный человек мог легко проникнуть через окно!
Но была ли Женевьева в одной из этих тюрем?
Пожираемый сомнением, разбитый тревогой, Морис осыпал Диксмера проклятиями. Он упивался ненавистью к этому человеку, скрывавшему свою подлую месть под кажущейся преданностью королевскому делу.
"Я и его найду, - думал Морис. - Если он захочет спасти несчастную женщину, то объявится; если захочет ее потерять, он оскорбит ее. Я найду этого подлеца… и горе ему тогда!"
Утром того дня, когда произошли события, о которых мы собираемся рассказать, Морис, как обычно, направился в Революционный трибунал. Лорен еще спал.
Его разбудили громкие голоса женщин за дверью и удары прикладами.
Он бросил вокруг себя испуганный взгляд застигнутого врасплох человека, желающего удостовериться в том, что на виду нет ничего компрометирующего.
В эту минуту вошли четверо членов секции, два жандарма и комиссар.
Их визит был настолько красноречив, что Лорен сразу начал одеваться.
- Вы арестуете меня? - спросил он.
- Да, гражданин Лорен.
- За что?
- Потому что ты подозрительный.
- Вот как!
Комиссар нацарапал внизу протокола об аресте несколько слов.
- Где твой друг? - продолжал он.
- Какой друг?
- Гражданин Морис Ленде.
- Очевидно, у себя дома, - ответил Лорен.
- Нет, он живет у тебя.
- Здесь? Ну, полноте! А впрочем, ищите, и если вы Найдете…
- Вот донос, - сказал комиссар, - вполне ясный.
И он протянул Лорену бумагу, исписанную безобразным почерком, с загадочной орфографией. В нем сообщалось, что видели, как каждое утро от гражданина Лорена выходит гражданин Ленде - подозрительный, о чьем аресте принято постановление.
Донос был подписан Симоном.
- Ах, вот в чем дело! Этот сапожник потеряет практику, - сказал Лорен, - если будет заниматься сразу двумя этими ремеслами. Ну, каково - доносчик и набойщик подметок! Да он просто Цезарь, этот господин Симон…