- Куда глаза глядят…
    - Но ведь дождь!
    - А вот шинель! - сказал он, коснувшись щекой воротника шинели.
    Лена, вцепившись в протянутые к ней руки Казанка, спрыгнула к нему. Он быстро накрыл ее полой шинели.
    Мелкая морось, как во время сильного тумана, все шуршала и шуршала по невидным во тьме яблоням и по траве и оседала на волосах Лены, и на шинели, и на углах скамейки, как иней.
    Обняв Лену за плечико под шинелью, Казанок сидел, притихший, как ребенок, а Лена, ссутулившись, не глядя на него, все спрашивала его шепотом:
    - Ты любишь меня?
    - А ты не знаесь?
    - Чего ж ты хочешь?
    Он молчал.
    - Ты хочешь на мне жениться?
    - Злая ты, - вдруг сказал он. - Я как тебя увидаль, я сразу узналь - ты злая…
    - Значит, ты не хочешь на мне жениться?
    - А ты б пошла за меня?
    - Я бы за тебя не пошла.
    - Ну вот и злая! За то и люблю тебя… - Он помолчал. - Женятся те, у кого другой жизни нет…
    - Какой другой жизни?
    - Вольной…
    - Разве есть такая жизнь? - спрашивала она.
    - Для таких, как ты, как я, - есть: кто никого не боится…
    - Я всех боюсь, Казанок.
    - А того, что мы сидим с тобой, - боисся?
    - Этого не боюсь, - помолчав, сказала Лена.
    - А если кто увидит?
    - Мне это все равно…
    - Я зналь, что ты такая! - воскликнул он с торжеством.
    - А ты никого не боишься? - с любопытством спросила она.
    - Никого…
    - Ни начальства, ни отца, ни друга, ни недруга? Никого?
    - Отца немного боюсь, - подумав, сказал Семка.
    - Почему?
    - Когда б он мне худо сделаль, не мог бы воздать, пожалел бы. Выходит, мы не ровня. За то и боюсь.
    - А меня боишься?
    - Тебя боюсь, - серьезно сказал он.
    - Оттого, что любишь?
    - Когда визю тебя, своей воли нет. Что ни прикажешь, все сделаю, а разгневаесся, хоть каблучками тончи, ножки буду целовать, - сказал он, и через все его худенькое тельце прошла мгновенная дрожь, отозвавшаяся в Лене.
    Некоторое время они сидели молча, только дождь шуршал по листьям.
    - А ты опасный человек, Казанок! - вдруг сказала Лена.
    - Я очень опасный, - сказал он.
    - Я думаю, ты еще убьешь меня…
    - Тебя? - Он подумал. - Тебя не убью, ты меня не продась.
    - Что это значит - не продашь?
    - Не обманешь для пользы своей или кого другого.
    - Я перед тобой ничем не обязана… Но ты прав, я тебя не продам, - сказала она через некоторое время и еще ниже ссутулилась.
    Дождь все шуршал по листьям. Казанок молчал.
    - Я лучше пойду, Казанок, - чуть слышно сказала Лена.
    Он не сделал ни одного движения удержать или отпустить ее, будто знал, что она не уйдет, и она не ушла.
    - У меня вся голова мокрая, - сказала она.
    Семка молча приподнял шинель и накрыл с головой себя и Лену, оставив только отверстие для дыхания. Они сидели, тесно прижавшись, глядя перед собой в одну темную щель, и дыхание их смешивалось, - сидели с ощущением заброшенности и какого-то животного уюта.
    - Была б воля моя, увель бы тебя на край света, - тихо прошептал Казанок. - Пошла бы?
    - Пошла бы, если бы сейчас вот взять и пойти. А завтра уж не пойду, - сказала она.
    - Не любишь меня.
    - Не люблю.
    Он помолчал, потом чуть коснулся губами ее щеки. Она не отстранилась, только сказала:
    - Не надо…
    Он затих. Очертания деревьев проступали в серой мгле рассвета.
    - Все-таки, правда, стоило б зарезять тебя, - мрачно сказал он.
    Лена тихо засмеялась.
    - За что же?
    - Раз не любись, уйдешь к другому. Тогда зарезю, - убежденно сказал он.
    - Режь сейчас, я люблю другого! - тихо засмеялась Лена.
    - Ах, злая, злая! - простонал он и, вдруг обвив ее гибкими своими руками, поцеловал ее, - хотел в губы, но она с возгласом "не смей" отпрянула от него, и он попал куда-то в пуховой платок.
    Лена вынырнула из-под шинели и среди моросящего дождя увидела тяжелую, в мокром брезентовом плаще фигуру Петра, его серые усталые глаза и сильную складку губ. И в это мгновение послышался этот гул.
    Петр медленно, точно ему очень не хотелось этого, перевел взгляд на Казанка, стоявшего перед скамейкой с оставшейся на ней шинелью и дерзко смотревшего на Петра. Когда Петр снова встретился глазами с Леной, она смотрела на него с каким-то низменным женским выражением.
    Послышался второй удар, эхом отдавшийся в горах.
    Петр вдруг низко поклонился Лене и пошел к дому, оставляя сапогами темный след по мокрой, в каплях, траве.

XXV

    Уже совсем рассвело, дождь перестал, но было пасмурно, когда Сережа возвращался в отряд. Мужики, бабы, дети, выглядывавшие из окон и из-за изгородей, все, казалось, знали, откуда он идет, и все считали его до конца грязным человеком. Лучше было не вспоминать, как его при бабке и детях рвало на глиняный пол и Фрося, с лицом, полным искренней жалости, заставляла пить огуречный рассол.
    Но как ни ужасно было все это, Сережа любил Фросю. Правда, кто-то внутри него все время разрушал представления о том, как он женится на ней, но он думал об этом, и мысль эта была приятна ему, когда он представлял себе их жизнь вне жизни окружающих людей. Он знал, что то, самое главное, что произошло между ними, было прекрасным, как ему ни было стыдно теперь, и что он будет вспоминать об этом с хорошим чувством и всегда будет этого желать.
    Однако он готов был уйти под землю, когда, подойдя к избе Нестера Борисова, увидел сидящего на скамье, точно он не уходил всю ночь, - Кирпичева, дымящего цигаркой.
    - Вот и ты, Шергей, слава богу, - зевая, сказал Кирпичев, - садись, будем сейчас новолитовцев встречать, - только что конник приезжал. Куришь? - И он протянул Сереже кисет.
    Сережа все ожидал, что Кирпичев начнет подтрунивать над ним, но Кирпичев, исходя из опыта собственной юности, не подозревал, что для Сережи могло быть хоть что-нибудь новое и необыкновенное в том, чтобы переночевать у вдовы. И Кирпичев не догадался подразнить его.
    - Неужто ты так и не спал всю ночь, Никон Васильевич? - почтительно спросил Сережа.
    - А взвод мой эти сутки в карауле, а я дежурный по гарнизону, - спокойно сказал Кирпичев. - А ежели ты спросишь меня, почему ж я, как я есть дежурный, нахожусь не на своем посту, а здесь, - сказал он, весело посмотрев на Сережу и улыбнувшись своей проваленной губой, - так я тебе все разъясню. Главную задачу дежурства своего я ставил в том, чтоб наши отцы-командиры, - он с доброжелательным выражением кивнул на избу, - не учинили какого ни на есть скандала, да и начальству на глаза не попались. Задачу эту я сполнил с честью. Теперь они у меня все спят… Я было и сам лег, да взрывы разбудили… - Он зевнул.
    Нет, жизнь шла своим чередом, и люди считали Сережу человеком, и - взрослым человеком. И он с нежным и благодарным чувством вспомнил Фросю. "Нехорошо все-таки, что она крадет больничную посуду", - подумал он.
    Новолитовская рота, ходившая в тайгу искать хунхузов Ли-фу, медленно приближалась по улице. Люди шли расхлябанным строем, расползаясь по грязи.
    - Ну, как? Погромили их, отец-командир? - спросил Кирпичев, не вставая со скамьи.
    - Какой там, к черту, погромили! Ушли, и следу нет! - с досадой сказал пожилой командир в солдатской, с подвернутыми за ремень полами шинели. И, сделав знак роте, чтобы она его не ждала, подошел покурить. - Такая чащоба - не продохнуть! Шли туда четверо суток и, верно, нашли новый барак и вашу и ихнюю стоянку, а их след простыл. Почти неделю простоял лагерем, послал во все концы разведку - ищи кота в лесу! Ни гу-гу!.. Они как ходют-то, проклятые! Наши ходют цепочкой, ясно - остается тропка. А хунхузы - вразброд, прочесом, где их найдешь? - сетовал командир, жадно затягиваясь кирпичевской крепкой маньчжуркой, позаимствованной как раз у тех самых хунхузов, на которых жаловался командир.
    - Скажите, - низким голосом сказал Сережа, - а Масенду вы там не встретили?
    - А кто такой Масенда? - спросил командир роты.
Конец второго тома
    1929–1940 гг.

ЧАСТЬ ПЯТАЯ

I

    В том самом году, когда Аахенский конгресс скрепил "Священный союз" царя России и королей Англии, Австрии, Пруссии, Франции против своих народов, в году, когда студент Занд убил Коцебу и Меттерних готовил Карлсбадские постановления "против возмутителей общественного спокойствия", и в воздухе пахло манчестерской бойней и хиосской резней, и правительство Англии готовило свои "шесть актов о зажимании рта", а Шелли - "Песнь к защитникам свободы", в году, когда родился Карл Маркс, а Дарвин начал ходить в школу, а Виктор Гюго получил почетный отзыв Французской академии за юношеские стихи, - в те времена, когда английский капитал завоевывал Австралию, и Индию, и Канаду и проникал в Китай, а доктрина Монро о невмешательстве европейцев в дела Западного полушария только вызревала, когда самыми большими рабовладельцами в мире были графы Шереметьевы - хозяева почти ста тысяч ревизских душ, и родоначальник миллионеров Морозовых - крепостной Савва откупился от помещика Рюмина за семнадцать тысяч рублей ассигнациями, когда зачиналось декабристское движение, зарождался либерализм в Европе и кончался ампир и Наполеон еще был жив на острове Святой Елены, времена промышленного переворота, банков, английской политической экономии, утопического социализма, гегельянства, времена Вандербильта Первого, Роберта Оуэна, Бетховена, Грибоедова, Дениса Давыдова, "Руслана и Людмилы", - в эти самые времена и в том самом году, холодной осенью, среди людей, не знавших, что всякое такое происходит на свете, родился на берегу быстрой горной реки Колумбе, в юрте из кедровой коры, мальчик Масенда, сын женщины Сале и воина Актана из рода Гялондика.
    Когда он родился, он не закричал, как полагается новорожденным. Его красное, плоское, мокрое личико было слишком спокойным. И принимавшая его повивальная бабка, схватив его за ноги и опустив вниз головой, сильно встряхнула его. И он закричал так, что услышали в поселке. А бабка, обернув его в очень тонкую по выделке и очень грязную пеленку из рыбьей кожи, стала тетешкать его в сильных морщинистых руках и запела:
Кян-кян-кичив!
Кян-кичив!
К реке ходил кян-кичив!
Рыбку поймал кян-кичив!
Вот каким стал кян-кичив!
Вот каким стал кян-кичив!..

II

    Народ кочевал по стране, могущей вместить семь с половиной таких государств, как Япония, и десять таких государств, как Англия с Шотландией и Ирландией и Нормандскими островами.
    Когда-то народ был велик. В песне говорилось, что лебеди, перелетая через страну, становились черными от дыма юрт.
    Племя удэге кочевало в широкой и очень длинной полосе лесов и рек, протянувшейся между хребтом Дзуб-Гынь и океаном, и по ту сторону хребта, по течениям рек Бикина, Хора, Имана, Улахэ, Даубихэ - рек, получивших эти названия много позже от китайцев. Эти реки впадали в одну большую реку, за которой жил народ маньчжуры. А эта большая река впадала в еще большую реку, из-за которой приходили гиляки, солоны и еще десятки племен, а откуда и куда она текла, эта самая большая река, об этом никто не знал.
    Где-то еще жил в ладу с таинственной силой неизвестный и неисчислимый, как песок, народ китайцы. Оружие, материи, посуда, орудия для обработки земли шли от китайцев к маньчжурам, а от маньчжуров попадали к племенам, кочевавшим по рекам за хребтом Дзуб-Гынь, а от них попадали и на эту сторону хребта, к морю. Но когда Масенда родился, удэге не знали еще фитильного ружья.
    Племя удэге, как и другие племена, редко кочевало и зимовало вместе, потому что многим людям трудно кормиться в одной местности. Племя странствовало группами родов во главе с наиболее опытным из родовых старшин, а в трудные для питания годы - отдельными родами, а иногда даже семьями с разрешения старшего в роде.
    Роды бродили летом, а поздней осенью собирались группами на зимовку. А все племя собиралось только тогда, когда к этому призывала военная нужда. Тогда вступал в силу вождь племени, в обычное время такой же охотник, как и все.
    Род, первый увидевший опасность не только для себя, а для всего племени, разводил на сопке костер войны. Если это было ясным днем, бросали на костер полынь, дающую густой белый дым, а если пасмурным днем, - ветви сырой ясеницы, дающие черный маслянистый дым, а если ночью, - ветви сырой ясеницы и лапки ели, от которых столб искр подымался до неба. Завидев дым, или огонь войны, ближайший род разводил свой костер на сопке, а ближайший к нему разводил свой. Так по кострам на сопках узнавали об опасности и сходились в условленное место.
    Каждый год приходила весна с жаркими днями и холодными ночами. Задували ветры с юга и юго-запада, несли летний туман, пасмурь, потом ливни и наводнения. Приходила долгая сухая солнечная осень и незаметно превращалась в такую же сухую солнечную зиму. А потом дули ветры с севера или северо-запада, холодные, малоснежные, земля промерзала на три четверти человеческого роста, а весной снова оттаивала.
    Неуловимо для одного человеческого поколения, но заметно для многих поколений подымался к небу берег океана. Выверченные в скалах водой и галькой шершавые котлы, в которых прапрадеды ловили руками маленьких крабов, когда еще сами были маленькими, эти котлы все выше подымались над морем и были теперь недоступны для волн.
    В памяти людей оставались только те годы, когда природа отступала от своих привычек или жизнь людей была чревата особенными удачами или несчастьями: год снежной грозы или год прихода русских; год Каньгу, бога бурь, или по-китайски - тайфунов; год оспы; год засухи, он же - цинги; год желудей, он же год перехода тигров с запада на восток: урожай желудей приманивал кабанов, а по следам кабанов шли тигры. Их было так много, тигров, в тот год, что люди не охотились на кабанов, а часами пролеживали на земле, уткнувшись лицом в хвою, боясь увидеть священного Амбу.
    Так проходил век Масенды, век, в котором, кроме удач и несчастий, общих для всех людей, были и его собственные удачи и несчастья. А если бы их не было, трудно было бы сказать, живет ли это сам Масенда или одно из его перевоплощений: известно, что душа, прежде чем совсем исчезнуть, переселяется во все меньших и меньших тварей. И тля, ползущая по листу, вела в прошлом жизнь зайца, и в еще более глубоком прошлом жизнь медведя, Мафа, а в совсем далеком прошлом жизнь того огромного существа с обвисшей шерстью, костяными бивнями и тяжелыми ступнями, которое известно людям только по стариковским преданиям да по остаткам, находимым в земле.

III

    Впервые Масенда узнал сам себя в расшитом крашеной шерстью кожаном мешке за спиной у матери. Масенда обнимал ее просунутыми в отверстие в мешке сильными ножками и чувствовал движения ее бедер.
    Это было в год белок, когда был неурожай шишек и полчища белок хлынули в долины; это было ранней весной, очень тяжелой для людей: зимние запасы кончились, рыба еще была подо льдом, ничего еще не росло, зверь уходил в глубокие дебри, шла война с ольчами, племя уходило на юг и голодало.
    Но у Масенды не осталось плохой памяти об этом времени: он помнил продолговатую косую теплую грудь матери, с темным соском и желтовато-розовыми пятнышками вокруг соска, и вкус материнского молока. Возможно, он помнил эту грудь еще и раньше, а может быть, и позже, - у удэгейцев кормят грудью до семи лет. Но он помнил эту грудь и вкус материнского молока до сей поры.
    И вот другое воспоминание: он ступает по траве коричневыми босыми ножками, его ведет за руку мать, а рядом идет отец; он хорошо помнит отца, от его расшитых оленьих унтов и до кончика беличьего хвоста на шапке.
    Они подходят к какой-то юрте, возле нее много-много людей, и в маленькой колыске, похожей на салазки, сидит маленькая девочка в красивом, расшитом крашеным волосом и перетянутом ремешками кожаном мешочке.
    Что-то делали все люди вокруг него и этой девочки, - потом он узнал, что это был обряд обручения. Но в памяти осталось только, как девочка заплакала, а незнакомая женщина стала начать ее в колыске и запела о том, что девочка будет матерью честного и сильного поколения, и девочка уснула.
    После того он никогда уже не ходил к этой маленькой девочке и, когда стал юношей, не помнил, какая из девушек была этой маленькой девочкой. И женился он не на этой девочке, а на Гулунге, которая разговаривала с деревом-осокорем. Но об этом после.

IV

    Мать погибла, когда он был уже взрослым. Она утонула в один из годов бога Каньгу, когда реки так разлились, что вся страна стала одной водой, и над водой возвышались только узкие спины хребтов, полные зверей и людей.
    Но пока мать была жива, она имела на каждого сына и дочь ореховую палочку и осенью, когда начинал падать лист, насекала на палочках прошедший год. Так вела она счет годам детей своих.
    До тринадцати лет Масенда, как и все мальчики его народа, спал в то же время, что и птицы, и там, где придется, и не спал совсем, если нельзя было, и не знал обуви ни зимой, ни летом, и почти не знал крыши над головой.

стр. Пред. 1,2,3 ... ,59,60,61 След.

Александр Фадеев
Архив файлов
На главную

0.71 сек
SQL: 2