Появляется семейство Кнопфа. Впереди фрау Кнопф, за ней следуют три дочери; все четыре женщины растрепанны, заспанны, перепуганы.. У Кнопфа новый приступ боли, и он опять испускает вой.
    – А врача вызвали? – спрашивает Георг.
    – Нет еще. Мы насилу его сюда доставили. Он хотел броситься в реку.
    Четыре дамы Кнопф обступили фельдфебеля, точно хор плакальщиц. Генрих тоже подошел и как мужчину, камрада, солдата и немца старается уговорить Кнопфа отцепиться от обелиска и лечь в постель, тем более что обелиск под его тяжестью уже шатается. Не только Кнопфу грозит опасность со стороны обелиска, заявляет Генрих, но и фирма будет вынуждена возложить ответственность на Кнопфа, если с обелиском что-нибудь случится. Ведь памятник этот высечен из драгоценного, первоклассно отполированного гранита и при падении неизбежно будет поврежден.
    Кнопф его не понимает; выкатив глаза, он издает какое-то ржание, словно лошадь, увидевшая призрак. Я слышу, как Георг из конторы вызывает по телефону врача. В белом вечернем слегка смятом атласном платье на дворе появляется Лиза. Она цветет здоровьем, и от нее сильно пахнет кюммелем.
    – Сердечный привет от Герды, – обращается она ко мне. – Ты бы как-нибудь зашел к ней.
    В эту минуту какая-то парочка галопом проносится между крестами и выскакивает за ворота. В плаще и ночной сорочке выходит Вильке; за ним следует другой вольнодумец, Курт Бах, он в черной пижаме и русской рубашке с поясом. Кнопф продолжает выть.
    До больницы, к счастью, недалеко. Скоро появляется врач. Ему наспех рассказывают, в чем дело. Но оторвать Кнопфа от обелиска невозможно. Поэтому его приятели спускают ему штаны и обнажают тощий зад. Врач, который привык на войне к трудным ситуациям, протирает Кнопфу ягодицу ватным тампоном, пропитанным спиртом, дает Георгу карманный фонарик и всаживает шприц в эту ярко освещенную часть тела Кнопфа. Кнопф слегка повертывает голову, шумно выпускает воздух и, скользя вдоль обелиска, оседает на траву. Врач отскакивает, словно Кнопф выстрелил в него.
    Кнопфа поднимают. Руками он еще цепляется за подножие обелиска; но его сопротивление сломлено. Я понимаю, что он ринулся к обелиску под влиянием охватившего его страха; ведь подле него Кнопф проводил не раз приятные и беззаботные минуты, не чувствуя в почках никаких колик.
    Его вносят в дом.
    – Этого следовало ожидать, – говорит Георг Брюггеману. – Как все произошло?
    Брюггеман качает головой.
    – Понятия не имею. Он держал пари с каким-то приезжим из Мюнстера и выиграл. Правильно угадал, какая водка – самогон, а какая – из ресторана Блюме. Приезжий из Мюнстера привез ее в машине. Я был свидетелем. И вот мюнстерец расстегивает бумажник, а Кнопф вдруг становится белым как мел и покрывается потом. И тут же валится наземь, крючится от боли, блюет и воет. Остальное было при вас. И знаете, что хуже всего? Этот тип из Мюнстера воспользовался суматохой и удрал, не уплатив проигранные деньги. Никто его не знает, и за всеми волнениями мы не догадались заметить номер машины этого жулика.
    – Это, конечно, ужасно, – говорит Георг.
    – Как отнестись! Судьба.
    – Судьба, – вставляю я. – Если вы не хотите повредить своей судьбе, господин Брюггеман, не возвращайтесь обратно по Хакенштрассе. Вдова Конерсман контролирует там движение с помощью очень сильного карманного фонаря, которым она обзавелась, она вооружилась пивной бутылкой и сжимает ее в одной руке, а в другой держит фонарь. Верно, Лиза?
    Лиза оживленно кивает.
    – Полная бутылка. Если она разобьется о вашу голову, ваш пыл сразу охладится.
    – Черт подери! Как же я отсюда выберусь? – восклицает Брюггеман. – Это тупик?
    – К счастью, нет, – отвечаю я. – Вы можете садами выбраться на Блейбтрейштрассе. Советую вам не задерживаться, уже светает.
    Брюггеман исчезает. Генрих Кроль осматривает обелиск, нет ли повреждений, и тоже удаляется.
    – Таков человек, – заявляет Вильке несколько туманно, подняв голову, кивает на окно Кнопфа, затем в сторону сада, через который крадется Брюггеман, и снова подымается по лестнице в свою мастерскую. Сегодня он, видимо, там ночует и не работает.
    – У вас опять было спиритическое явление с цветами? – спрашиваю я.
    – Нет, но я заказал себе книги об этих явлениях.
    Фрау Кроль давно удалилась – она вдруг заметила, что забыла надеть челюсть. Курт Бах пожирает взглядом знатока голые смуглые плечи Лизы, но, не встретив ответной любви, смывается.
    – Старик умрет? – спрашивает Лиза.
    – Вероятно, – отвечает Георг. – Удивительно, что он уже давно не умер!
    От Кнопфа выходит врач.
    – Ну как? – осведомляется Георг.
    – Печень. Она у него уже давно болит. Не думаю, чтобы он на этот раз выкрутился. Печень разрушена. Один-два дня – и конец.
    Появляется жена Кнопфа.
    – Значит, спиртного ни капли! – говорит ей врач. – Вы его спальню осмотрели?
    – Очень тщательно, доктор. Дочери и я. И мы нашли еще две бутылки этого чертова зелья. Вот они!
    Она показывает бутылки, откупоривает их и собирается вылить содержимое.
    – Стоп, – говорю я. – В этом нет прямой необходимости. Главное, чтобы их не выпил Кнопф, верно, доктор?
    – Разумеется.
    Разносится крепкий запах хорошей водки.
    – А куда я их дома дену? – жалобно спрашивает фрау Кнопф. – Он же везде отыщет. У него прямо собачий нюх.
    – Мы можем освободить вас от этой заботы.
    Фрау Кнопф вручает по бутылке мне и врачу.
    Врач бросает мне многозначительный взгляд.
    "Что для одного погибель, то для другого только песня", – говорит он и уходит.
    Фрау Кнопф закрывает за собою дверь. Во дворе остаемся только мы трое – Георг, Лиза и я.
    – Врач тоже считает, что он не выживет? Да? – спрашивает Лиза.
    Георг кивает. В предрассветной темноте его пурпурная пижама кажется черной. Лиза пожимается от холода, но не уходит.
    – Servus[17], – заявляю я и оставляю их одних. Сверху я вижу вдову Конерсман; она как тень ходит дозором перед своим домом. Видно, все еще подстерегает Брюггемана. Через некоторое время я слышу, как внизу осторожно затворяют дверь. Я смотрю в ночь и думаю о Кнопфе и об Изабелле. Уже задремывая, вижу, как вдова Конерсман пересекает улицу. Вероятно, она думает, что Брюггеман спрятался где-то здесь, и освещает наш двор, разыскивая его. Передо мной на подоконнике все еще лежит водосточная труба, с помощью которой я однажды так напугал Кнопфа. Я почти раскаиваюсь в этом. Но вдруг замечаю движущийся по двору круг света и не могу устоять перед соблазном. Осторожно нагибаюсь и низким голосом вдыхаю в трубу слова:
    "Кто беспокоит меня?" И добавляю глубокий вздох. Вдова Конерсман цепенеет, пораженная. Затем дрожащий круг света судорожно скользит по двору и памятникам.
    – Да смилостивится Бог и над твоей душой, – шепчу я в трубу. Я бы охотно скопировал голос Брюггемана, но удерживаюсь: за то, что я сказал до сих пор, Конерсманша не может обвинить меня, если бы даже она выведала, что именно происходит.
    Но ей не удается выведать. Она крадется вдоль стены, выходит на улицу и как бешеная мчится к двери своего дома. Я слышу еще, как у нее начинается икота, затем наступает тишина.

XXI

    Я осторожно стараюсь выпроводить бывшего письмоносца Рота. Это коренастенький человечек, во время войны он разносил письма в той части города, где мы живем. Рот – человек чувствительный и очень в те дни расстраивался, что ему так часто приходилось быть вестником несчастья. Пока был мир, люди с неизменной радостью встречали его, когда он доставлял им почту; но вот началась война, и его приход обычно повергал их в страх. Рот приносил повестки призванным в армию и конверты с официальным извещением: "Пал на поле брани". Чем дольше тянулась война, тем чаще он приносил их, и его появление вызывало горе, проклятия и слезы. А когда он однажды вынужден был доставить самому себе зловещий конверт с похоронной, а через неделю и второй – тут письмоносец не выдержал, он сошел с ума, но был тих и кроток, и почтовому управлению пришлось выплачивать ему пенсию. В результате, во время инфляции Рот, подобно многим другим, оказался обреченным на голодную смерть, так как все пенсии обычно повышались со слишком большим опозданием.
    Кое-какие знакомые приняли участие в судьбе бедного одинокого старика, и спустя несколько лет он снова начал выходить из дому, но так и остался не в своем уме. Ему казалось, что он все еще письмоносец, спешит по улицам в своей прежней форменной фуражке и приносит только добрые вести. Он собирает старые конверты и открытки и выдает их за письма из лагерей военнопленных в России. Все, кого считали умершими, как выяснилось, живы, заявляет он при этом. Они не убиты и скоро вернутся домой.
    Я разглядываю открытку, которую он мне только что сунул в руку: это допотопное печатное приглашение принять участие в прусской многоразрядной лотерее. Сейчас, во времена инфляции, подобное приглашение кажется дурацкой шуткой. Рот, вероятно, выудил его из корзины для бумаг; оно адресовано некоему мяснику Заку, который давно умер.
    – Большое спасибо, – говорю я. – Вы доставили мне огромную радость.
    Рот кивает:
    – Теперь уже наши солдаты скоро вернутся домой из России!
    – Да, конечно.
    – Все вернутся. Правда, придется потерпеть. Россия ведь так велика.
    – Ваши сыновья, надеюсь, тоже.
    Погасшие глаза Рота оживают.
    – Да, мои тоже. Я уже получил извещение.
    – Еще раз большое спасибо, – говорю я. Рот улыбается, не глядя на меня, и идет дальше. Почтовое ведомство вначале пыталось помешать его хождениям и даже потребовало, чтобы старика опять засадили в сумасшедший дом; однако многие воспротивились, и его в конце концов оставили в покое. Правда, в одной пивнушке, где собирались те, кто принадлежал к правым партиям, нескольким завсегдатаям пришла блестящая идея посылать через Рота своим политическим противникам письма с непристойной бранью, а также одиноким женщинам – со всякими двусмысленностями. Они находили, что это замечательно придумано, животики надорвешь. Генрих Кроль тоже видел в этом проявление истинно народного ядреного юмора.
    В пивной, среди своих единомышленников, Генрих вообще совсем другой человек, чем с нами. Он считается даже остряком.
    Рот, конечно, давным-давно позабыл, в каких семьях были убитые на войне. Он раздавал открытки кому попало; и если даже его сопровождал наблюдатель из числа патриотов пивной бочки, следя за тем, чтобы оскорбительные письма попадали по адресу, и прямо указывая Роту соответствующие дома, а потом прятался, то и в этом случае время от времени все же бывали ошибки, и Рот умудрился перепутать несколько писем. Так, письмо, предназначенное Лизе, попало к викарию Бодендику.
    Ей предлагалось явиться в час ночи в кусты позади церкви Святой Марии, дабы вступить там в половую связь за вознаграждение в десять миллионов марок. Бодендик выследил поджидавших, словно индейцев, и, внезапно появившись перед ними, двоих столкнул лбами, а третьему, пытавшемуся удрать, дал такой свирепый пинок в зад, что тот взмыл в воздух и едва уцелел. Лишь после этого Бодендик, который умел быстро выжимать признания и считался даже мастером по этой части, стал задавать вопросы оставшимся двум молодчикам, причем усердно бил их по щекам своими огромными крестьянскими лапищами. Языки развязались весьма быстро, а так как оба были католиками, то он выяснил их фамилии и потребовал, чтобы они либо завтра же пришли к нему исповедоваться, либо он обо всем этом заявит в полицию. Они, конечно, предпочли исповедь. Бодендик прочел им "Ego te absolve", однако наложил на них епитимью, последовав рецепту соборного священника в отношении меня, и приказал не пить вина целую неделю, а потом снова прийти на исповедь. Так как они боялись, что их отлучат от церкви, и доводить дело до этого не хотели, то снова появились перед викарием, и Бодендик безжалостно и грозно потребовал, чтобы они исповедовались каждую неделю и вообще не пили; и он сделал из них скрежещущих зубами от ярости, но образцовых христианских трезвенников.
    Бодендик так никогда и не узнал, что третьим был майор Волькенштейн и что ему после пинка викария пришлось проделать курс лечения простаты, в результате чего майор стал гораздо более воинственным политиком и в конце концов перешел к нацистам.

x x x

    Двери дома, где живет Кнопф, широко раскрыты. Стучит швейная машинка. Утром туда привезли отрезы черной материи, и мать с дочерьми теперь шьют себе траурные платья. Фельдфебель еще не умер, но врач заявил, что это вопрос нескольких часов, самое большее – двух-трех дней. Состояние Кнопфа безнадежно. Но когда в дом приходит смерть – не подобает быть в светлых платьях, так как это нанесло бы тяжелый урон репутации семейства, и женщины торопливо шьют. В ту минуту, когда Кнопф испустит последний вздох, жена и дочери предстанут во всеоружии: она – в траурной вуали, и на всех четырех черные платья, черные непрозрачные чулки и даже черные шляпки. Требования мелкобуржуазного благочестия будут выполнены.
    Лысая голова Георга, точно головка сыру, проплывает на уровне подоконника. Его сопровождает Оскар-плакса.
    – Как доллар? – спрашиваю я, когда они входят.
    – Сегодня в полдень он стоит ровно миллиард, – отвечает Георг. – Если угодно, можно отпраздновать своего рода юбилей.
    – Можно. А когда мы обанкротимся?
    – Когда все распродадим. Что вы будете пить, господин Фукс?
    – Что у вас найдется… Жаль, что в Верденбрюке нет русской водки.
    – Водки? Вы были в России во время войны?
    – Еще бы! Я даже служил там комендантом кладбища. Хорошее было время.
    Мы изумленно смотрим на Оскара.
    – Хорошее время? – повторяю я. – И это говорите вы, с вашей тончайшей чувствительностью? Ведь вы можете даже плакать по приказу!
    – Да, замечательное время! – решительно заявляет Оскар-плакса и нюхает водку в стаканчике, словно опасаясь, что мы решили его отравить. – Жратва богатейшая, пей сколько влезет, служба приятная, до фронта далеко… Чего еще человеку нужно? А к смерти человек привыкает, как к заразной болезни.
    Он не просто пьет водку, а смакует ее. Мы не совсем понимаем всю глубину его философии.
    – Есть люди, которые привыкают к смерти, как к четвертому партнеру при игре в скат, – замечаю я. – Вот, например, могильщик Либерман. Для него рыть могилы все равно что окапывать сад на кладбище. Но такой художник, как вы!
    Оскар снисходительно улыбается.
    – Ну, это же огромная разница! Либерману действительно не хватает подлинной метафизической чуткости к извечной правде мудрых слов: "Умри и возродись".
    Мы с Георгом растерянно переглядываемся. Может быть, Оскар-плакса и впрямь неудавшийся поэт?
    – И давно у вас такие мысли? – спрашиваю я. – Это самое "умри и возродись"?
    – Более или менее. Во всяком случае, бессознательно уже давно. А разве у вас, господа, нет этого чувства?
    – У нас оно бывает эпизодически, – отвечаю я. – И главным образом перед едой.
    – Однажды нам объявили о приезде его величества, – мечтательно вспоминает Оскар. – Боже, что тут началось! К счастью, поблизости находились еще два кладбища, и мы могли у них подзанять…
    – Чего подзанять? – спрашивает Георг. – Красивые барельефы? Или цветы?
    – Ах, с этим все было в порядке. В истинно прусском духе, понимаете? Нет, другое, трупы.
    – Трупы?
    – Разумеется, трупы! Понятно, не сами трупы, а то, чем они были прежде. Мелких пешек, конечно, на каждом кладбище было в избытке; ефрейторов, унтер-офицеров, фельдфебелей, лейтенантов – тоже; но вот с более высокими чинами возникли трудности. У моего коллеги на соседнем кладбище имелось, например, три майора; у меня – ни одного. Зато у меня было два подполковника и один полковник. И я выменял у него одного подполковника на двух майоров. И получил еще жирного гуся в придачу – столь позорным казалось моему коллеге не иметь ни одного подполковника. Он просто не представлял себе, как посмотрит в глаза его величеству, если у него не окажется ни единого подполковника.
    Георг прикрывает лицо рукой.
    – Мне даже сейчас страшно об этом подумать.
    Оскар кивает и закуривает тонкую сигару.
    – Но все это еще пустяки в сравнении с положением коменданта третьего кладбища, – неторопливо продолжает Оскар. – У того в ассортименте вообще не было ничего стоящего. Хоть бы один майор! А лейтенантов хоть пруд пруди. Он был прямо в отчаянии. У меня же выбор оказался очень богатый, и я в конце концов обменял одного из майоров, полученных за моего подполковника, на двух капитанов и одного кадрового фельдфебеля – скорее, разумеется, из любезности. Капитанов у меня самого было сколько хочешь; только кадровики попадались очень редко. Вы знаете, эти свиньи обычно отсиживаются подальше от передовой и почти никогда не участвуют в боях; потому они и относятся к людям, как живодеры… Так вот, я взял этих трех из желания оказать любезность своему коллеге, да и мне было приятно заполучить кадрового барана, который уже лишился возможности реветь.
    – А генерала у вас не было? – спрашиваю я.
    Оскар мотает головой.
    – Убитый генерал – это такая же редкость, как… – он ищет подходящего сравнения. – Вы не коллекционируете жуков?
    – Нет, – отозвались Георг и я в один голос.

стр. Пред. 1,2,3 ... 36,37,38 ... 45,46,47 След.

Эрих Мария Ремарк
Архив файлов
На главную

0.051 сек
SQL: 2