– Сегодня я собираюсь лечь пораньше, – заявляет Георг, – вот мой Моцарт. Иди один. Прими натиск добра в мужественном одиночестве. Добро тоже таит в себе опасность, оно может причинить больше разрушений, чем простенькое зло.
    – Да, – соглашаюсь я. И вспоминаю утреннюю женщину, похожую на воробья.

x x x

    Близится вечер. Я читаю новости о семейных событиях и вырезаю извещения о смерти. Это всегда возвращает мне веру в человечество, особенно после тех вечеров, когда нам приходится угощать наших поставщиков и агентов. Если судить по извещениям о смерти и некрологам, то можно вообразить, что человек – абсолютное совершенство, что на свете существуют только благороднейшие отцы, безупречные мужья, примерные дети, бескорыстные, приносящие себя в жертву матери, всеми оплакиваемые дедушки и бабушки, дельцы, в сравнении с которыми даже Франциск Ассизский покажется беспредельным эгоистом, любвеобильнейшие генералы, человечнейшие адвокаты, почти святые фабриканты оружия – словом, если верить некрологам, оказывается, на земле живут целые стаи ангелов без крыльев, а мы этого и не подозревали. Любовь, которая на самом деле встречается в жизни очень редко, после чьей-нибудь смерти начинает сиять со всех сторон и попадается на каждом шагу. Только и слышишь о первоклассных добродетелях, заботливой верности, глубокой религиозности, высокой жертвенности; знают и оставшиеся, что им надлежит испытывать: горе сокрушило их, утрата невозместима, они никогда не забудут умершего! Просто воодушевляешься, читая такие слова, и следовало бы гордиться, что принадлежишь к породе существ, способных на столь благородные чувства.
    Я вырезаю извещение о смерти булочника Нибура. Он изображается в нем кротким, заботливым, любящим супругом и отцом. А я сам видел, как фрау Нибур с распущенными косами мчалась прочь из дому, когда кротчайший господин Нибур гнался за ней и лупил ее ремнем от брюк; и видел руку его сына Роланда, которую заботливый папаша сломал, вышвырнув его в приступе бешенства из окна второго этажа. И когда этого изверга наконец хватил удар и он во время выпечки утренних булочек и пирожков на дрожжах наконец упал, его смерть должна бы показаться великим благодеянием для согбенной горем вдовы; но она вдруг перестает в это верить. Все содеянное Нибуром сгладила смерть. Покойный мгновенно превращается в идеал отца и мужа. Люди и без того наделены удивительным даром лгать и обманывать себя, но этот дар особенно блистает в случаях смерти, и человек называет его пиететом. Самое удивительное, что он очень скоро сам проникается верой в свои утверждения, как будто сунул в шляпу крысу, а потом сразу вытащил оттуда белоснежного кролика.
    Испытала это магическое превращение и фрау Нибур, когда негодяя пекаря, ежедневно избивавшего ее, втащили по лестнице в квартиру. Но вместо того, чтобы на коленях благодарить Господа Бога за то, что она наконец избавилась от мучителя, в ней после его смерти немедленно началось просветление его образа. Рыдая, бросилась она на труп супруга, и с того дня на глазах ее не просыхают слезы. Сестре же, которая осмелилась ей напомнить и постоянные побои, и неправильно сросшуюся руку Роланда, она с возмущением заявила, что все это мелочи и всему виною жара от подовой печи: Нибур-де, неустанно заботясь о благополучии семьи, работал не покладая рук, и печь действовала на него время от времени, как солнечный удар. Вдова выставила сестру и продолжала скорбеть. В обычной жизни это честная, работящая женщина, которая отлично понимает, что к чему; но сейчас Нибур ей вдруг представился таким, каким никогда не был, и она твердо уверовала, что это правда, – вот самое удивительное! Дело в том, что человек не только извечно лжет, он также извечно верит в добро, красоту и совершенство и видит их даже там, где их вовсе нет или они существуют лишь в зачатке; это вторая причина, почему извещения о смерти придают мне бодрость и делают меня оптимистом.

x x x

    Я откладываю объявления о смерти Нибура к остальным семи, вырезанным мной. По понедельникам и вторникам их всегда несколько больше, чем в остальные дни. Это результат конца недели: люди празднуют, едят, пьют, ссорятся, волнуются – и сердце, артерии, мозг уже не выдерживают. Извещение фрау Нибур я кладу в ящик Генриха Кроля. Вот случай, созданный для него. Это человек прямолинейный, без всякого чувства юмора и верит, так же как и она, что смерть просветляет, – во всяком случае, верит до тех пор, пока фрау Нибур остается его клиенткой. И ему будет нетрудно разглагольствовать по адресу дорогого, незабвенного усопшего, тем более что Нибур был так же как и Генрих, коренным завсегдатаем пивной Блюме.
    На сегодня моя работа окончена. Забрав очередные номера "Берлинер тагеблат" и "Тетлер", Георг Кроль удалился в свою каморку рядом с конторой. Я мог бы, конечно, еще доделать рисунок памятника павшим воинам, расписав его цветными мелками, но это успеется и завтра. Я надеваю футляр на машинку и распахиваю окно. Из Лизиной квартиры доносятся звуки патефона. Она появляется в окне, на этот раз совершенно одетая, и приветственно помахивает огромным букетом красных роз. Затем посылает мне воздушный поцелуй. Это Георг! – думаю я. – Значит, все-таки! Вот проныра! Я указываю на его комнату. Лиза высовывается из окна и каркает своим сиплым голосом через улицу:
    – Сердечное спасибо за цветы! Хоть вы и траурные филины, а все же настоящие кавалеры!
    Она широко разевает хищную пасть и трясется от хохота над собственной остротой. Затем достает какое-то письмо. "Уважаемая, – хрипит она, – поклонник вашей красоты осмеливается положить к вашим ногам эти розы". Корчась от смеха, она едва переводит дыхание.
    – Послушайте адрес: "Цирцее с Хакенштрассе, 5". А что такое Цирцея?
    – Женщина, которая превращает мужчин в свиней.
    Лиза трепещет, явно польщенная. Старенький домик как будто тоже трепещет. Нет, это не Георг, размышляю я. Он еще не настолько лишился ума.
    – От кого же это письмо? – осведомляюсь я.
    – Подписано "Александр Ризенфельд", – хрипит Лиза. – Обратный адрес – "Кроль и сыновья". Ризенфельд! – Она чуть не рыдает. – Это что, тот маленький уродик, с которым вы были в "Красной мельнице"?
    – Он не маленький и не уродик, – возражаю я. – Он сидячий великан и имеет очень мужественный вид. А кроме того, он биллиардер.
    На миг лицо Лизы становится задумчивым. Потом она еще раз кивает, прощается и исчезает. Я закрываю окно. Почему-то мне вдруг приходит на память Эрна. Я начинаю тоскливо посвистывать и лениво направляюсь к сараю, в котором работает скульптор Курт Бах.
    Он сидит со своей гитарой на ступеньках крыльца. За его спиной поблескивает лев из песчаника, Курт его делает для памятника павшим воинам. Это вечно та же умирающая кошка, у которой болят зубы.
    – Курт, – спрашиваю я, – если бы тебе обещали, что твое желание исполнится немедленно, чего бы ты пожелал?
    – Тысячу долларов, – отвечает он не задумываясь и берет на гитаре дребезжащий аккорд.
    – Фу, черт! А я-то воображал, что ты идеалист.
    – Я и есть идеалист. Поэтому и желаю иметь тысячу долларов. А идеализма мне желать нечего. Его у меня хоть отбавляй. Чего мне не хватает – так это денег.
    Возразить тут нечего. Логика безупречная.
    – А что бы ты сделал с этими деньгами? – спрашиваю я, все еще на что-то надеясь.
    – Купил бы себе несколько доходных домов и жил бы на квартирную плату.
    – Стыдно! – заявляю я. – И это все? Впрочем, на квартирную плату ты бы жить не смог: она слишком низка, а повышать ее запрещено. Тебе даже на ремонт не хватало бы, и пришлось бы твои дома снова продать.
    – Нет, дома, которые я купил бы, я бы придержал до тех пор, пока не кончится инфляция. Тогда квартирная плата будет опять как полагается и мне останется только получать ее. – Бах снова берет аккорд. – Дома… – мечтательно произносит он, словно речь идет о Микеланджело. – Сейчас ты уже можешь за какие-нибудь сто долларов купить дом, который стоил раньше сорок тысяч золотых марок! Вот можно было бы заработать! И почему у меня нет бездетного дядюшки в Америке!
    – Да, это ужасно, – соглашаюсь я удрученно. – Как ты успел за одну ночь опуститься и стать презреннейшим материалистом? Домовладелец! А где же твоя бессмертная душа?
    – Домовладелец и скульптор. – Бах выполняет блестящее глиссандо. Над его головой столяр Вильке постукивает в такт молотком. Он сколачивает по сверхурочному тарифу детский гробик, святой и белый.
    – Тогда мне не нужно будет делать этих ваших проклятых умирающих львов и взлетающих орлов! Довольно зверей! Зверей надо либо съедать, либо восторгаться ими! И больше ничего. Хватит с меня зверей! Особенно героических.
    Он начинает играть мотив охотника из Курпфальца. Я вижу, что с ним сегодня вечером невозможно вести приличную беседу. Особенно такую, во время которой забываешь о женщинах-изменницах.
    – А в чем смысл жизни? – спрашиваю я уже на ходу.
    – Спать, жрать и лежать с женщиной.
    Я делаю протестующий жест и иду обратно.
    Невольно шагаю в такт с постукиванием Вильке, потом замечаю это и меняю ритм.

x x x


    В подворотне стоит Лиза. В руках у нее розы, и она сует их мне.
    – На! Держи! Они мне ни к чему!
    – Как так? Разве ты не воспринимаешь красоту природы?
    – Слава Богу, нет. Я не корова. А Ризенфельд. .. – Она хрипло хохочет голосом женщины из ночного клуба. – Скажи этому мальчику, что я не из тех, кому преподносят цветы.
    – А что же?
    – Драгоценности, – отвечает Лиза. – Что же еще?
    – Не платья?
    – Платья – это потом, когда познакомишься поближе. – Она смотрит на меня, блестя глазами. – У тебя какой-то унылый вид. Хочешь, я тебя подбодрю?
    – Спасибо, – отзываюсь я. – С меня и моей бодрости хватит. Отправляйся-ка лучше одна пить коктейль в "Красную мельницу".
    – Я имею в виду не "Красную мельницу". Ты все еще играешь для идиотов на органе?
    – Да. Откуда ты знаешь? – спрашиваю я удивленно.
    – Такой есть слушок. Мне хочется, знаешь ли, хоть разок пойти с тобой в этот сумасшедший дом.
    – Успеешь попасть туда и без меня!
    – Ну, это мы еще посмотрим, кто попадет раньше, – заявляет Лиза и кладет цветы на одно из надгробий. – Возьми эту траву, я не могу держать ее дома. Мой старик слишком ревнючий.
    – Что?
    – Ясно что. Ревнив, как бритва. Да и что тут непонятного?
    Я не знаю, может ли бритва ревновать, но образ убедительный.
    – Если твой муж такой ревнивый, то как же ты ухитряешься по вечерам надолго уходить из дому?
    – Он же по вечерам колет лошадей. Ну я и приспосабливаюсь.
    – А когда он не работает?
    – Тогда я работаю в "Красной мельнице" гардеробщицей.
    – Ты в самом деле работаешь?
    – Ой, мальчик, да ты спятил? – Отзывается Лиза. – Прямо как мой старик.
    – А платья и драгоценности откуда?
    – Все дешевое и фальшивое. – Лиза ухмыляется. – Каждый муж воображает невесть что. Так вот, бери это сено. Пошли какой-нибудь телке! По тебе сразу видно, что ты подносишь цветы.
    – Плохо ты меня знаешь.
    Лиза через плечо бросает мне инфернальный взгляд. Потом шагает стройными ногами в стоптанных красных шлепанцах через улицу и возвращается к себе. На одном шлепанце красный помпон, на другом он оторван.
    Розы словно светятся в сумерках. Букет основательный. Ризенфельд раскошелился. Стоит не меньше пятидесяти тысяч марок, решаю я, потом настороженно озираюсь, прижимаю к себе цветы, словно вор, и уношу их в свою комнату.
    Наверху у окна стоит вечер в голубом плаще. Моя комнатенка полна теней и отблесков, и вдруг одиночество, словно обухом, оглушает меня из-за угла. Я знаю, что все это вздор, и я не более одинок, чем любой бык в бычьем стаде. Но что поделаешь? Одиночество не имеет никакого отношения к тому, много у нас знакомых или мало. Мне приходит в голову, что я, пожалуй, вчера был с Эрной слишком резок. Ведь, может быть, все разъяснилось бы самым безобидным образом. Кроме того, она меня приревновала, это сквозило в каждом ее слове. А что ревность означает любовь – известно каждому.
    Я бесцельно смотрю в окно, ибо знаю, что ревность не означает любовь. Но разве это в данном случае что-нибудь меняет? От сумерек путаются мысли, а с женщинами не спорят, как уверяет Георг. Я же именно это и делал! Охваченный раскаянием, вдыхаю я благоухание роз, которое превращает мою комнату в Венерину гору из "Тангейзера". Я замечаю, что растворяюсь в чувстве всезабвения, всепрощения и надежды.
    Быстро набрасываю несколько строк, не перечитывая их, заклеиваю конверт, потом иду в контору, чтобы воспользоваться шелковой бумагой, в которую была завернута последняя партия фарфоровых ангелов. Я завертываю в нее розы и отправляюсь на поиски Фрица Кроля, младшего отпрыска фирмы. Ему двенадцать лет.
    – Фриц, – говорю я, – хочешь заработать две тысячи?
    – Да уж знаю, – отвечает Фриц. – Давайте сюда. Адрес тот же?
    – Да.
    Он исчезает, унося розы, – третий человек с ясной головой, которого я встречаю сегодня вечером. Все знают, чего они хотят, – Курт, Лиза, Фриц, только я не знаю. И дело не в Эрне, это я чувствую в ту минуту, когда вернуть Фрица уже нельзя. Но тогда в чем же дело? Где алтари? Где боги и где жертвы? Я решаю все же пойти на Моцарта – пусть я один и мне от музыки станет еще тяжелее.

x x x

    Когда я возвращаюсь, звезды уже давно сияют в небе. Мои шаги гулко отдаются в узкой улочке, я глубоко взволнован. Поспешно распахиваю дверь конторы, вхожу и останавливаюсь, пораженный. Рядом с аппаратом "престо" лежат розы и мое письмо, нераспечатанное, а рядом записка от Фрица: "Дама сказала, что на всем этом пора поставить крест. Привет, Фриц".
    Поставить крест! Меткая шутка! И я стою, опозоренный до самых глубин моего существа, охваченный стыдом и яростью. Я сую записку в холодную печь. Потом усаживаюсь в свое кресло и погружаюсь в мрачную задумчивость. Мой гнев сильнее стыда, как бывает обычно, когда человеку действительно стыдно и он знает, что ему должно быть стыдно. Я пишу другое письмо, беру розы и иду в "Красную мельницу".
    – Передайте это, пожалуйста, фрейлейн Герде Шнейдер, – говорю я портье, – акробатке.
    Обшитый галунами человек смотрит на меня, точно я сделал ему какое-то неприличное предложение. Затем величественно тычет большим пальцем через плечо.
    – Поищите себе другого пажа!
    Я нахожу пажа и разъясняю ему свое поручение:
    – Передайте букет во время представления.
    Он обещает. Надеюсь, что Эрна там и все увидит, думаю я. Потом некоторое время брожу по городу и наконец, почувствовав усталость, возвращаюсь домой.
    До меня доносится мелодичный плеск. Кнопф опять стоит перед обелиском и поливает его. Я молчу; дискутировать на эту тему бесполезно. Беру ведро воды и выливаю Кнопфу под ноги. Фельдфебель смотрит на льющуюся воду вытаращив глаза.
    – Потоп… – бормочет он. – Я и не заметил, что идет дождь. – И, пошатываясь, бредет к себе.

VI

    Над лесом стоит туманная багровая луна. Душно и безветренно. Стеклянный человек неслышно проходит мимо. Теперь он может выйти: солнце уже не превратит его голову в зажигательное стекло. Но из осторожности он все же надел глубокие калоши – вдруг будет гроза, а она для него опаснее, чем солнце. Изабелла сидит рядом со мной на скамье против флигеля для неизлечимых душевнобольных. На ней обтягивающее фигуру платье из черного полотна, на босых ногах золотые туфли с высоким каблуком.
    – Рудольф, – говорит она, – ты опять меня покинул. А в прошлый раз обещал остаться здесь. Где ты был?
    Рудольф? Слава тебе Господи, думаю я: если бы она сегодня вечером назвала меня Рольфом, я бы этого не вынес. Позади – какой-то растерзанный день, и у меня такое ощущение, словно кто-то стрелял в меня из дробовика солью.
    – Я тебя не покинул, – отвечаю я. – Уходил – да, но не покинул.
    – А где ты был?
    – Там, где-то в городе.
    Я чуть не сказал: в городе у сумасшедших, но вовремя удержался.
    – Зачем?
    – Ах, Изабелла, и сам не знаю. Ведь делаешь очень многое, сам не зная зачем…
    – Я тебя искала сегодня ночью. Светила луна – не такая, как вон та – багровая, тревожная, которая лжет, нет, другая – прохладная, ясная, ее пить можно.
    – Наверное, было бы лучше, если бы я находился здесь, – отвечаю я, откидываюсь на спинку скамьи и чувствую, как от Изабеллы на меня веет покоем. – А как же можно пить луну, Изабелла?
    – С водой. Очень просто. У нее вкус опала. Сначала ее даже не очень ощущаешь, только потом чувствуешь, как она начинает в тебе поблескивать.
    Она светит прежде всего из глаз. Но света зажигать нельзя. При свете она меркнет.
    Я беру ее руку и прикладываю к своему виску.
    Рука у нее сухая и прохладная.
    – А как ее пьют с водой? – спрашиваю я.
    Изабелла отнимает у меня руку.
    – Ночью нужно открыть окно и подставить под лунный свет стакан с водой – вот так. – Она вытягивает руку. – И луна попадает в него. Ее видно в нем, стакан становится светлым.
    – Ты хочешь сказать – она отражается в стакане?
    – Нет, не отражается. Она в нем. – Изабелла смотрит на меня. – Отражается? Что ты хочешь сказать?
    – Отражение – это картина в зеркале. Можно отражаться во многих предметах, если у них гладкая поверхность. И в воде. Но это не значит, что мы в ней.
    – Гладкая поверхность? – Изабелла вежливо и недоверчиво улыбается. – В самом деле? Удивительно!

стр. Пред. 1,2,3 ... 8,9,10 ... 45,46,47 След.

Эрих Мария Ремарк
Архив файлов
На главную

0.106 сек
SQL: 2