– Помните эти дни, когда началась война и в Париже было объявлено затемнение?
    – Конечно! Казалось, затемнен весь мир.
    – И эти маленькие синие огоньки, – продолжал Шварц, – которые тлели на перекрестках улиц в темноте, будто глаза чахоточных. Город не только стал темным, он заболел в этом холодном синем сумраке. Люди зябли, хотя еще было лето. В эти дни я продал один из рисунков, унаследованных от мертвого Шварца. Мне хотелось иметь побольше наличных денег. Но время для продажи стало очень неподходящим. Торговец, к которому я обратился, предложил совсем мало. Я не согласился. В конце концов я продал рисунок богатому кинодельцу, тоже эмигранту, который считал такой капитал более надежным, чем деньги.
    Последний рисунок я оставил у владельца гостиницы. После обеда явилась полиция. Их было двое. Они заявили, что я должен попрощаться с Еленой. Она стояла рядом – бледная, с потухшими глазами.
    – Это невозможно, – сказала она.
    – Возможно, – сказал я. – Вполне. Позже они тебя арестуют. Поэтому лучше не выбрасывай наши паспорта, а сохрани.
    – Да, так лучше, – сказал один из полицейских на хорошем немецком языке.
    – Спасибо, – ответил я. – Могу я попрощаться наедине?
    Полицейский взглянул на дверь.
    – Если бы я хотел удрать, я мог бы сделать это раньше, – сказал я.
    Он кивнул.
    Мы перешли в ее комнату.
    – Видишь, сколько об этом ни говоришь заранее, наяву выглядит совсем иначе, – сказал я и обнял ее.
    Она освободилась из моих рук.
    – Что мне сделать, чтобы остаться с тобой?
    Разговор был сбивчивый, торопливый. Для связи у нас было только два адреса: гостиница и один знакомый француз.
    Полицейский постучал в дверь.
    – Возьмите с собой одеяло, – сказал он. – Вас задержат только на день-два. Но все-таки лучше иметь одеяло и что-нибудь поесть.
    – У меня нет одеяла.
    – Я принесу, – сказала Елена.
    Она быстро собрала, что у нас было из еды.
    – Вы говорите – только на день или два? – спросила она.
    – Не больше, – подтвердил полицейский. – Просто проверка документов и так далее. Война, мадам.
    Теперь нам то и дело приходилось слышать это.
    Шварц вынул из кармана сигарету и закурил.
    – Все это вам, конечно, известно: ожидание в полицейском участке, куда приводят все новых эмигрантов, которых разыскивают словно отъявленных нацистов; путь к префектуре в машине за решеткой и бесконечные часы ожидания в префектуре. Вы тоже были в зале Лепэна? [Луи Лепэн (1846-1933)
    – префект французской полиции с 1893 по 1912 г.] Я кивнул. Залом Лепэна называлось в префектуре большое помещение, где обычно показывались учебные фильмы для чинов полиции. Там были экран и сотни две стульев.
    – Я пробыл там два дня. На ночь нас уводили в угольный подвал, где стояли скамейки. Наутро мы выглядели, как трубочисты.
    – Мы целыми днями сидели на стульях, выстроенных длинными рядами, – продолжал Шварц. – Грязные, мы стали похожи на преступников, за которых нас и считали. Вот тут Георг с запозданием, совершенно нечаянно, и отомстил мне. В свое время он справлялся о наших адресах в префектуре, причем не скрывал своей принадлежности к национал-социалистской партии. И вот из-за этого меня теперь допрашивали по четыре раза в день, как нацистского шпиона.
    Сначала я смеялся, это было уж чересчур нелепо. Только потом я заметил, что и нелепости могут стать опасными, как, например, само существование фашистской партии в Германии. Но теперь получалось, что и Франция, страна разума, под объединенным воздействием бюрократии и войны, не была уже застрахована от нелепостей; Георг, сам того не ведая, оставил бомбу с часовым механизмом. Подозрение в шпионаже во время войны – не шутка.
    Каждый день прибывали все новые группы испуганных людей. На фронте еще не был убит ни один человек – шла "странная война", как выражались остряки того времени, – но уже повсюду нависла зловещая атмосфера утраты уважения к личности человека, которую неизбежно, как чума, приносит с собой война. Люди больше не были людьми, они подвергались классификации по чисто военным признакам – на солдат, на годных или негодных к воинской службе и на врагов.
    На третий день, совершенно измученный, я сидел в зале Лепэна. Вокруг разговаривали вполголоса, спали, ели, Уже тогда потребности наши были сведены до минимума. По сравнению с немецким концлагерем мы вели шикарную жизнь. Самое большое – нас нагружали пинками или тумаками, если кто недостаточно быстро выходил по вызову. Сила есть сила, а полицейский в любой стране – это полицейский.
    Я очень уставал от допросов. На возвышении, рядом с экраном, в форме, с оружием в руках, вытянув ноги, сидели стражники. Сумрачный зал, грязный, пустой экран, и мы под ним – все это казалось олицетворением жизни арестованных или конвойных, когда только от самого себя зависит, что именно воображать на пустом полотне экрана: учебный фильм, комедию или трагедию.
    Грубая сила вечна, она оставалась и после того, как гасли все экраны. Так будет всегда, думалось мне, и ничего не изменится, и в конце концов ты исчезнешь, и никто даже не заметит этого. Это были одни из тех часов, когда гаснет всякая надежда, и вы, конечно, знаете это.
    – Да, – сказал я. – Это часы безмолвных самоубийств. Перестаешь защищаться и почти случайно, машинально делаешь последний шаг.
    – Вдруг открылась дверь, – продолжал Шварц. – Освещенная желтым светом, из коридора в зал пошла Елена. Она несла корзину и два одеяла. Через руку у нее был перекинут плащ. Я узнал ее по походке и манере держать голову. Она остановилась, потом, всматриваясь, пошла по рядам, прошла совсем близко и не заметила меня – почти как тогда в соборе, в Оснабрюке.
    – Элен! – позвал я.
    Она обернулась. Я встал.
    – Что с вами сделали? – сказала она сердито.
    – Ничего особенного. Мы спали в угольном подвале. Как ты сюда попала?
    – Меня арестовали, – почти с гордостью сказала она. – И намного раньше, чем других женщин.
    – Почему тебя арестовали?
    – А тебя почему?
    – Меня считают шпионом.
    – Меня тоже. Из-за паспорта.
    – Откуда ты знаешь?
    – Меня тут же допросили и сказали, что я не считаюсь настоящей эмигранткой. Женщины, которые в самом деле бежали из Германии, еще на свободе. Мне объяснил это маленький человек с напомаженными волосами. От него пахло улитками. Это он тебя допрашивал?
    – Тут от всех пахнет улитками. Слава богу, что ты принесла одеяла.
    – Я захватила все, что могла. – Елена открыла коробку. Что-то звякнуло. Это были две бутылки. – Коньяк, – сказала она. – Вина я не брала, только самое концентрированное. Вас тут кормят?
    – Нам позволяют посылать за бутербродами.
    – Вы похожи на сборище негров. Разве здесь не разрешают помыться?
    – Пока еще нет. И не со зла, а так – по небрежности.
    Она достала коньяк.
    – Бутылки уже откупорены, – сказала она. – Последняя любезность хозяина гостиницы. Он был уверен, что здесь не найдется штопора. Выпей!
    Я сделал большой глоток и вернул ей бутылку.
    – У меня даже есть стакан, – заметила она. – Давай придерживаться правил цивилизации, пока это возможно.
    Она наполнила стакан и выпила.
    – Ты пахнешь летом и свободой, – сказал я. – Как там? Что нового?
    – Как обычно, будто и войны нет. Кафе переполнены. Небо безоблачно.
    Она взглянула на полицейских и засмеялась.
    – Похоже на тир. Можно стрелять по тем фигуркам, а когда они будут переворачиваться – получать в премию бутылку коньяка или пепельницу.
    – Здесь оружие у фигурок.
    Елена достала из корзины паштет.
    – Это от хозяина, – сказала она. – С приветом и изречением: проклятая война! Это паштет из дичи. Я захватила также вилки и ножи. Еще раз – да здравствует цивилизация!
    Мне стало вдруг весело. Елена со мной, значит, ничего не потеряно. Война, собственно говоря, еще не началась, и, может быть, нас и в самом деле скоро выпустят.
    Вечером следующего дня мы узнали, что нам все-таки придется расстаться. Меня направляли в сборный лагерь в Коломбо note 17. Елену – в тюрьму "Пти Рокет". Даже если бы удалось убедить полицейских, что мы женаты, это нисколько бы не помогло. Супругов разлучали без всякого.
    Ночь мы просидели в подвале. Один из полицейских сжалился и впустил нас. Кто-то принес пару свечей. Часть задержанных увезли, осталось человек сто. Здесь были и испанцы. Их тоже арестовали. Усердие, с которым в стране, воевавшей против фашистов, охотились за антифашистами, выглядело дьявольской иронией. Казалось, мы очутились в Германии.
    – Почему нас разлучают? – спросила Елена.
    – Не думаю, чтобы это была сознательная жестокость.
    – Если мужчин и женщин держать в одном лагере, ничего, кроме свар и сцен ревности не будет, – начал меня поучать маленький пожилой испанец. – Поэтому вас и разделяют. Война!
    Елена заснула в плаще рядом со мной. Здесь было два удобных мягких дивана, но их предоставили четырем-пяти старым женщинам. Одна из них предложила Елене соснуть на диване часа два, с трех до пяти утра, но она отказалась.
    – Мне еще много раз придется спать одной, – сказала она.
    Это была странная ночь. Голоса понемногу затихали. Старухи, изредка просыпаясь, принимались плакать и снова погружались в сон, как в черную бездну. Постепенно гасли свечи. Елена спала, положив голову мне на плечо. Сквозь сон она тихо говорила со мной. То был лепет ребенка и шепот возлюбленной – слова, которые боятся дневного света и в обычной, спокойной жизни редко звучат даже ночью; слова печали и прощания, тоски двух тел, которые не хотят разлучаться, трепета кожи и крови, слова боли и извечной жалобы – самой древней жалобы мира – на то, что двое не могут быть вместе и что кто-то должен уйти первым, что смерть, не затихая, каждую секунду скребется возле нас – даже тогда, когда усталость обнимает нас и мы желаем хотя бы на час забыться в иллюзии вечности.
    Елена, сжавшись в комок, прильнула к моей груди, потом соскользнула к коленям. Я держал ее голову в руках и – в мерцании последней догорающей свечи – смотрел, как она дышит во сне. Я слышал, как мужчины подымались и украдкой уходили за кучи угля по малой нужде. Трепетал слабый язычок пламени, и по стенам метались исполинские тени, словно мы находились где-то в джунглях, в сумрачном царстве духов, и Елена была убегающим леопардом, которого, искали волшебники, бормоча свои заклинания.
    Потом угас последний свет, и осталась только удушливая тьма, наполненная шорохами и храпом. Один раз Елена вдруг метнулась с коротким жалобным криком.
    – Я здесь, – прошептал я. – Не пугайся.
    Она улеглась опять, поцеловав мои руки.
    – Да, да, ты здесь, – прошептала она. – Ты всегда будешь со мной.
    – Всегда, – ответил я. – И если нас на время разлучат, я найду тебя опять.
    – Ты придешь? – прошептала она, вновь засыпая.
    – Я прихожу всегда. Всегда! Где бы ты ни была, я найду тебя, как тогда.
    – Хорошо, – прошептала она и устроилась удобнее. Ее лицо было в моих ладонях, как в чаше. Она заснула, а я сидел во тьме и не мог спать.
    Она касалась губами моих пальцев, один раз мне показалось, что чувствую слезы. Я ничего не сказал. Я любил ее. И никогда – даже в минуты обладания
    – я, наверно, не любил ее с большей силой, чем тогда, в ту мрачную ночь с всхлипываниями, храпом и странным шипящим звуком из-за куч угля, куда уходили мочиться мужчины. Я как-то притих и чувствовал, что все существо мое словно померкло от любви.
    Потом пришел рассвет – тусклая, серая мгла, в которой гаснут краски, а у человека под кожей начинают просвечивать очертания скелета. И мне вдруг показалось, что Елена умирает и что мне нужно скорее разбудить ее.
    Она проснулась и лукаво посмотрела на меня, открыв один глаз.
    – Как ты думаешь, удастся нам раздобыть горячее кофе и хлебцы с маслом?
    – Попробую подкупить полицейского, – ответил я, чувствуя себя ужасно счастливым.
    Елена открыла второй глаз.
    – Что случилось? – спросила она. – У тебя такой вид, будто нас выпускают на свободу?
    – Нет, – ответил я. – Просто я сам себя выпустил.
    Она сонно повернула голову в моих руках.
    – Почему ты не даешь себе хоть немного отдохнуть?
    – Да, – сказал я. – В конце концов я вынужден буду это сделать. И, боюсь, надолго. Меня лишат необходимости принимать решения самому. В конце концов – это тоже утешение.
    – Все может быть утешением, – отозвалась Елена и зевнула. – По крайней мере, до тех пор, пока мы живы. Как ты думаешь – они нас расстреляют, как шпионов?
    – Нет, они нас просто посадят за решетку.
    – Разве они сажают эмигрантов, которых не считают шпионами?
    – Они посадят всех, кого разыщут. Мужчин они уже всех забрали.
    Елена потянулась.
    – Но есть же все-таки разница?
    – Может быть, другим удастся легче освободиться.
    – Еще неизвестно. Может быть, с нами как раз и будут обращаться получше, думая, что мы действительно шпионы.
    – Элен, это ерунда.
    Она покачала головой.
    – Нет, не ерунда. Это результат опыта. Разве ты не знаешь, что невиновность-в наш век – преступление, которое карается тяжелее всего? Разве ты не понял этого после того, как тебя сажали за решетку в двух странах? Эх ты, мечтатель, искатель справедливости! Есть еще коньяк?
    – Коньяк и паштет.
    – Давай и то, и другое. Вот так завтрак! Боюсь, однако, что впереди у нас жизнь с приключениями.
    – Хорошо, по крайней мере, что ты так смотришь на все, – заметил я и передал ей коньяк.
    – Только так и нужно смотреть, – ответила она. – Или ты хочешь умереть от разлития желчи? Если отказаться от таких понятий, как справедливость, то совсем не трудно относиться к этому только как к приключению. Разве не так?
    Чудесный запах старого коньяка и хорошего паштета действовал на Елену, как прощальный привет минувшего золотого века.
    Она ела с наслаждением.
    – Впрочем, для женщин идея справедливости совсем не так важна, как для вас.
    – Что же для вас важно?
    – Вот это, – она показала на бутылку, хлеб и паштет. – Ешь, мой любимый! Мы пробьемся! И через десяток лет это и в самом деле будет выглядеть лишь колоссальным приключением, и мы по вечерам будем рассказывать о нем гостям так часто, что это в конце концов всем наскучит. Питайся, человек с фальшивым паспортом! То, что мы съедим сейчас, нам не придется тащить на себе.
    – Мне незачем рассказывать вам все в подробностях, – сказал Шварц. – Вы знаете, что такое путь эмигрантов. На стадионе в Коломбо я пробыл только два дня. Елена попала в тюрьму "Пти Рокет".
    В последний день на стадионе появился хозяин нашей гостиницы. Я увидел его только издали, нам не разрешалось разговаривать с посетителями. Он передал для меня пирог и большую бутылку коньяка. В пироге я нашел записку: "Мадам здорова и в хорошем настроении. Опасности пока нет. Предстоит отправка в женский лагерь где-то в Пиренеях. Письма направляйте на гостиницу. Мадам держится молодцом!" В записку была вложена бумажка поменьше. Я узнал почерк Елены: "Не беспокойся. Ничего опасного. Приключение продолжается. До скорого. Люблю".
    Ей удалось прорвать не очень строгую блокаду. Правда, я не мог понять – как. Позже она рассказала, что заявила в тюрьме, будто у нее нет каких-то документов и надо принести их. Ее отправили в гостиницу в сопровождении полицейского. Там она сунула хозяину записку и шепотом объяснила, как переслать мне. Полицейский проявил уважение к делам любви и сделал вид, что ничего не заметил. Вернулась она без документов, но захватила духи, коньяк и корзину с едой. Она любила поесть. Как ей при этом удавалось оставаться стройной – до сих пор не знаю.
    Иногда – когда мы еще были на свободе, – просыпаясь ночью, я видел, что ее нет рядом. Тогда с уверенностью можно было идти прямо туда, где мы хранили еду. И она уж наверняка сидела там – в лунном свете, с самозабвенной улыбкой на губах – и поедала лакомый кусочек ветчины или набивала рот остатками десерта, припрятанного с вечера. И запивала все это вином прямо из бутылки. Она была похожа на кошку, у которой ночью вдруг просыпался аппетит. Она рассказывала, как при аресте заставила полицейского ждать, пока не испечется ее любимый паштет в духовке у хозяина гостиницы. Полицейскому, ворча, пришлось подчиниться, потому что идти без еды она отказалась наотрез. А флики note 18 избегали шума и не любили вталкивать кого-нибудь в полицейскую машину силой. Уходя, Елена не забыла захватить также пакетик бумажных салфеток.
    На следующий день нас погрузили и повезли на юг, к Пиренеям. Тоскливая, тревожная, смешная и печальная одиссея страха, бегства, бюрократического крючкотворства, отчаяния и любви началась.

стр. Пред. 1,2,3 ... 14,15,16 ... 24,25,26 След.

Эрих Мария Ремарк
Архив файлов
На главную

0.028 сек
SQL: 2