- Ах, Зоя Алексеевна, Зоя Алексеевна! Зачем себе-то лгать? Вспомните, как молили меня: "Разрешите написать Иосифу Виссарионовичу! Он не знает, что вы здесь со мной делаете! Он немедленно освободит меня! " Разве не было такого? Запамятовали? Не сердитесь, я ж вас не корю… Когда меня наладились после смерти Сталина исключать из партии, я тоже писал письма "дорогим товарищам", членам хрущевского Политбюро, мы спокон веку челобитные несли вождям, они только и могут спасти и сохранить… Не от Сталина в нас это - ото всей горькой истории нашей… Ну да ладно, отвлекся я… Я ж еще и не начал выскабливаться перед вами, я только подхожу к этому… Так вот, вызвал меня ночью Либачев… Было это, как сейчас помню, четырнадцатого июня сорок первого года… На стуле посреди его кабинетика сидел человек в шелковой сорочке какого-то нежно-кремового, невиданного мною раньше оттенка, брюки на нем были модные, широченные, расклешенные, с серебряной искоркой, туфли, хоть и без шнурков, на босу ногу, но - лаковые, с тупым носком, я такие только в кино и видал…
    - Вот, - сказал Либачев, - смотри на этого типа! Смотри и запоминай каждое его слово!
    - Я не "тип", а дзержинец, - ответил арестант с довольно заметным акцентом. - Меня в ЧК лично Феликс Эдмундович принимал…
    - Один он? - спросил Либачев. - Или еще кто с ним был?
    - Были.
    - Фамилии, конечно, позабыл?
    - А почему вы мне "тыкаете"? Научитесь соблюдать чекистский кодекс.
    Либачев задумчиво повторил слова арестованного, словно бы осматривая их, как диковину какую, и чеканно повторил вопрос, перейдя на "вы".
    - Фамилии помню, - ответил арестованный, - Артузов там был, Уншлихт и, кажется, Беленький.
    - Очень замечательно, - кивнул Либачев. - А Кедрова не было?
    - С товарищем Кедровым я познакомился на следующий день… Я с ним работал до двадцать седьмого года.
    - Я могу записать ваше показание в протокол?
    - Это - можете.
    Либачев нацарапал вопрос и ответ, дал подписать, промокнул здоровенным пресс-папье и продолжил:
    - А как вы относились к товарищу Кедрову?
    - Странный вопрос… Это мой учитель… Большевик, в партии чуть не с начала века, конспиратор, он меня в первую командировку отправлял.
    - Когда?
    - В двадцать втором.
    - Куда?
    - Этот вопрос является посягательством на государственную тайну… Запросите мое командование в разведке, если там посчитают нужным - ответят… И объясните: меня вызвали по срочной надобности из Берна, вызвали шифром тревоги, я бросил группу, чтобы повторить здесь сообщение о дате начала войны, а меня - вместо того чтобы начать немедленную работу по переводу группы на новые задачи - держат в камере… Вы хоть доложили Сталину, что я здесь? Товарищу Берии, наконец.
    - Доложили… Скажите-ка, у вас никогда не было подозрений по поводу Кедрова?
    - Да вы с ума сошли!
    - Выбирайте выражения!
    - Война вот-вот начнется! О чем вы думаете?! '
    - Вы утверждаете, что война начнется "вот-вот"?
    - Да!
    - Кого с кем?
    - Нацистов против нас.
    - Нацисты - это кто? Дружественный нам рейх?
    - Это он вам дружественный, - взорвался арестант. - Вам! А не мне!
    - Что ж вы от остальных чекистов отгораживаетесь? Зря, мы тоже дзержинцы… Ладно, это нервы у вас стали шалить… Давайте запишем ваши показания о том, что Кедров - настоящий большевик и что Германия нападет на нас в ближайшие дни… Какого числа, кстати?
    - Двадцать первого.
    Либачев хохотнул:
    - Кто ж войны по будням начинает? Настоящие стратеги войну к воскресным дням приурочивают… Не откажетесь подписать правильность ответов?
    - Этих - не откажусь.
    Либачев снова промокнул бланк протокола допроса своим пресс-папье и, подойдя вплотную к арестованному, склонился над ним к р ю к о м:
    - Так вот, "дзержинец" сратый, Уншлихт и Артузов признались в своей троцкистской контрреволюционной, диверсионно-шпионской деятельности и расстреляны! А "товарищ" Кедров идет под трибунал за то, что, являясь старым агентом английской разведки, выполнял задание своих хозяев и сеял панические слухи о предстоящем нападении Германии на Советский Союз! Ты был его человеком - сам признался, за язык не тянули. Поэтому, если хочешь, чтобы твоя семья не оказалась в соседней камере, садись и пиши собственноручное признание: когда и где получил указание Кедрова завербоваться к англичанам, чтобы разрушить союз двух великих держав Европы.
    - Вы что, с ума сошли?
    Либачев тогда посмотрел на меня так, что я на всю жизнь запомнил:
    - Вот как ведут себя настоящие враги… Запомни это… И заставь его говорить… Сейчас… при мне… У меня даже голос осел:
    - Как?
    - А так, как тебе подсказывает революционное сознание.
    Я подошел к арестанту и, скрывая дрожь в голосе, сказал:
    - Наших товарищей пытают в буржуазных застенках… Революция не мстит… Скажите правду, и мы передадим дело в наш пролетарский суд.
    - Я сказал всю правду. Я никогда ни к кому не вербовался. Кедров для меня был, есть и останется большевиком.
    Либачев обгрыз свои ногти - и без того чуть не до мяса обгрызанные и сказал тихо:
    - В зубы только не бей. Он на процессе с расквашенным ртом не нужен. У нас неделя сроку, двадцать второго Кедрова трибунал судит, этот - соучастником пойдет, если не хочет свидетелем обвинения.
    - Какие у вас доказательства? - спросил арестант. - Улики какие?
    - Ну! - Либачев прикрикнул на меня. - Слабый, что ль?! Или - жалеешь вражину? Вот на него показания, - он ткнул пальцем в папку, - девять человек на него показали, как на шпиона, продажную шкуру, за фунты работал, сволочь! Чтоб отнять у нас все то, что дала революция!
    И я, зажмурившись от страха, со всей силы ударил человека в ухо, да так ударил, что он, слетев со стула, остался лежать на полу…
    - Из графина хлестани, сказал Либачев, - враз заскребется.
    Вылил я на него воду трясущейся рукой, арестант открыл глаза, посмотрел на меня с невыразимой тоской и жалостью, медленно поднялся, сел на свой стул посреди комнатки и сказал:
    - А я не верил, что нацизм - заразителен… Ты ж гитлеровец, сынок, самый настоящий гитлеровец.
    Вообще-то в сорок первом "гитлеровец" не было обидным словом… В какой-то многотиражке даже напечатали "товарищ Гитлер", чуть ли не на заводе имени Сталина… Но ведь недавно еще мы "Профессора Мамлока" смотрели, "Семью Оппенгейм", там фашистов несли, только в сороковом эти фильмы запретили, но все же обиделся я и еще раз ему врезал - никакой я не гитлеровец, а молодой большевик, ученик великого Сталина, страж завоеваний революции.
    И снова он сбрыкнул, но не обмяк, готов был к удару.
    - Бейте, - сказал он. - Можете до смерти забить, ничего от меня не добьетесь, клеветать не стану, гитлеровцы поганые.
    Тут выскочил Либачев из-за стола и стал его пинать сапогами в пах, живот, грудь.
    - Ну чего?! - задышливо крикнул он мне. - Помогай! Что говорю?!
    Никогда я не смогу описать, а уж тем более объяснить, как и почему во мне поднялась неведомая дотоле, но все же какая-то родная т ь м а и забилось что-то давно забытое, но - теплое…
    Я не мог сдержать дрожь, бившую меня, будто малярия колотила; в глазах ощутил песок, скулы свело, ужас и шальное ощущение воли сделались неразделимыми, я почувствовал в себе огромную силу, что-то рысье, тягучее, и даже зажмурился оттого, что мысль исчезала, уступая место ознобному, неуправляемому инстинкту…
    А потом я ощутил чудовищно-сладостное ощущение всепозволяющей в л а с т и - особенно когда и мой мысок вошел в мягкий живот арестанта, корчившегося на полу…
    … Умаявшись, Либачев позвонил по телефону и дал команду, чтоб привезли жену арестанта:
    - Он молодой, - кивнул на меня, не отводя глаз от серого лица арестанта, лежавшего недвижно, - стенки здесь тонкие, фанера, послушаешь, как он с нею на диванчике поелозит, посопят вдоволь, вот веселье будет, а?!
    … Словом, дал арестант показания, поди не дай… Сторговались, что возьмет на себя английское шпионство, но Кедрова закладывать отказался… Кедрова вывели на трибунал двадцать второго июня, когда уж война шла, - судили за "распространение заведомо ложных, панических слухов о подготовке войны Германией против своего союзника - СССР". Судить начали утром, а после выступления по радио Вячеслава Михайловича оправдали… А двадцать третьего забрали снова - свидетель, как-никак… Ну и шлепнули в одночасье. - Сорокин вытер пот, выступивший на лбу, и неожиданно спросил: - У вас доски какой нет, Зоя Алексеевна? Что? - Федорова не поняла его сразу, слушала с ужасом, кусая губы…
    - Досточка, может, какая есть на кухне? - Сорокин сейчас говорил тихо и спокойно, словно не он только что истерично хрипел в магнитофон.
    - Подставка есть хохломская…
    - Не сочтите за труд принести, а?
    Женщина с трудом поднялась, опасливо озираясь, вышла на кухню, вернулась с хохломской доской, протянула гостю…
    Сорокин расставил ноги, положил досточку на колени и, коротко взмахнув рукой, ударил ребром ладони, Доска хрустнула, как кость, в ы б е л и л о свежее дерево - с той лишь разницей, что открытый перелом только в первый миг сахарно-белый, потом закровит, а дерево - неживое, не больно ему; как было белым, так и осталось…
    - Вот так-то, Зоя Алексеевна, - сказал Сорокин. - Это сейчас, когда я не молод уже… Представляете, какая сила во мне была, когда я вас допрашивал? Что бы с вами стало, ударь я хоть раз по-настоящему? Я ж вас жалел, Зоя Алексеевна, жалел… Думаете, снимаю с себя вину? Нет. Я когда с Абакумовым в Венгрии был, книжек запрещенных начитался, начал кое-что понимать про нашу п р о ф е с с и ю, знал, что план гоним - для пополнения бесплатной рабочей силы! Но я никогда не мог забыть того страшного ощущения, когда сильный, казалось бы, человек, вроде того нелегала из разведки, которого мы с Либаче-вым уродовали, становился все более подвластным мне, маленьким и беззащитным, а ничто так не разлагает человеческую душу, как ощущение властвования над тем, кто тебя слабее и безответнее… Кого ж мне винить в этом, Зоя Алексеевна? Кого? Вы Сталину верили, и я Сталину верил… Вы своему режиссеру верили - "мол, так играй, а не иначе! " - и я своим начальникам-режиссерам не мог не верить: "Вот показания на вражину - два, пять, десять! А он молчит! А что он по правде задумал?! Какое зло может принести народу?! " Я ж не человека бил! Шпиона! Диверсанта! Фашиста! Разве я вас бил больно? А?
    - Не в этом дело, - Федорова судорожно вздохнула. - Боль перетерпеть можно, женщина к боли привычна… Но нельзя передать словом состояние, когда здоровенный мужичина замахивается на тебя, шлепает пощечину, за волосы таскает, господи… Вы ж из меня человеческое выбивали, делали из меня животное…
    - А как мне было поступить?! Ведь если б вы не подписали хоть что-нибудь, меня б бракоделом объявили! А бракодел - сродни шпиону! За ним глаз да глаз… Я знал, что такое попасть в камеру… Я знал, что для меня это сроком вряд ли кончится, скорее всего - пулей… Да, да, так! Поэтому мне, палачу, было страшней жить, чем вам, жертве… Думаете, я не знал, что вы ни в чем не виноваты? Знал… Сострадал вам, ох как сострадал! Но что я мог сделать?! Как должен был поступить человек - по профессии палач, который знал, что его жертва ни в чем не виновата?! Если бы он, палач, сказал об этом во всеуслышание, то Берия бы его, палача, превратил в кусок мяса! В отбивную! Дайте совет, молю, дайте! А то мне трудно будет вам рассказывать, как страшно было вести ваше дело, самое, пожалуй, страшное изо всех… Ведь про вас сам Сталин спрашивал, понимаете?! Лично он!
    - Господи, да что ж мне вам посоветовать-то? Вы, который мучил меня, лишил материнства, бабьей короткой жизни, вы, который… Вы, тот самый, вы… просите совета у меня?..
    Подбородок ее задрожал, глаза наполнились слезами, она отвернулась к окну, и в это короткое мгновение он о б н я л ее холодным, оценивающим взором, вновь потупился, свел лоб морщинами (он научился менять лицо, особенно - враз с т а р и т ь его) и прошептал глухо:
    - Что вы почувствовали, когда вас привезли во внутреннюю тюрьму?
    - Стыд, - ответила Федорова без раздумий и, утерев глаза пальцами, вновь поворотилась к нему.
    - Что?
    - Стыд…
    - Это когда вас раздели, обыскивая?
    - Да нет… Женщины к этому иначе относятся, мы ж к гинекологу ходим, такая доля… Мне за все стало стыдно… За то, что меня - артистку, которую знает народ, могли затолкать в машину и упрятать в тюрьму… За то, что бессловесная женщина в советской военной форме полезла пальцами… Зачем? Искала, не спрятано ли там чего? Те, кто меня брали, знали, что и одеться-то не успела толком… разве не могли ей об этом сказать? Стыдно стало за то, что нет у нас людей, а только истуканчики, которые следуют не мысли и сердцу, а одной лишь инструкции. Стыдно стало за тот мертвящий запах карболки и затхлости, у б о г и й запах извечной, привычной нам несвободы… За вас мне было стыдно - за то, что мучили меня, зная, что я ни в чем не виновата… Достоевского почитайте… У него все про это сказано… За страну стало стыдно… Только это потом случилось уже, во Владимире, когда я - слава тебе, господи, - с Лидией Руслановой в одной камере оказалась… Там и за нас, арестанток убогих, бывало стыдно, когда баба голосила под окном: "Юноша с лицом слоновой кости, карие глаза! Откуси, отгрызи два моих соска… "
    А страшно было?
    - Не знаю, - задумчиво ответила Федорова. - Если б вы все быстро делали, а вы ж по-обломовски работали, изморной ленью брали… Месяцы шли, годы… За это время начинаешь смерти жаждать, как избавления… Наверное, Сталин понял наш характер, когда в ссылке среди русских жил, почувствовал, что хоть мы и неумелые обломы, зато совестливые, стыдимся сказать, когда видим, что не так, боимся словом человека обидеть, страшимся врагом назвать врага - если только не чужеземец он, все думаем, образумится, ошибка вышла… Вот он на хребет-то нам и влез… И разобщил народ на квадратики, чтоб вам его было легче держать под мушкой… И в каждом квадрате радиотарелка с утра до ночи в уши - бу-бу-бу-бу… Одно и то же, одно и то же, а раньше-то этого самого репродуктора никто в глаза не видел, новинка, поди не поверь, если месяцы и годы талдычут одинаковые слова, а кто их не повторяет - исчезает из жизни… Повторяй человеку месяц, что он свинья, - поверит… А тут годы бубнили… Чтоб стыд наш гневом залило и бунт заполыхал, надо такого натворить, чтоб к а ж д о г о задело - а пуще того баб, у которых на руках некормленные дети и дров нет, чтоб буржуйку растопить… А Сталин все мерил жменей: одного - под пытку, другому - орден, третьему - новую комнату, четвертому - расстрел… Чересполосицей народ разомкнул, поставил друг против друга… Стыдно мне было, - повторила Федорова - только одно и держало, что дочка осталась на воле… Хотя какое там "на воле"… Я была в тюрьме за стеной, она - в тюрьме без стен, разница невелика, гарантий ни у нее, ни у меня не было, не знали мы что такое гарантии, да и не узнаем никогда…
    - Ну ладно, Сталин, все понятно, - согласливо кивнул Сорокин, - а сейчас-то вам разве не стыдно, что не пускают к дочке в гости?
    - Еще как стыдно… Так мы ж всегда под глыбой державы жили! Не она для нас, а мы под ней… Сейчас хоть, слава богу, нами правит не больной деспот, так что надежда есть, у Брежнева дети добрые…
    - Сын или дочь? - рассеянно уточнил Сорокин.
    - А это уж мое дело, не ваше…
    - Вот видите, - он сострадающе улыбнулся, - размякли, сказали то, что говорить никому не надо… Хорошо, я - как копилка… Все умрет во мне… А если б на моем месте гад сидел?
    - А разве вы не гад? - Федорова вздохнула. - Самый что ни на есть гад.
    - Мы ж уговорились, Зоя Алексеевна… Я - палач… Но - одновременно - жертва более сильных палачей… И те, в свою очередь, тоже жертвы… У нас виновных нет, у нас одни расплющенные… А ведь стыд есть сострадание… Сталин-то велел вас к себе привезти, на Ближнюю дачу… А вы в несознанке были… Каково Абакумову? А? Вы об нем подумайте! О Берии подумайте! Сталин ваше кино часто смотрел, он "Подруги" любил, повторял, что хочет побеседовать с глазу на глаз…
    - Ну и как же вы посмели ему отказать?
    - Расскажу. Только вы к нашему следующему собеседованию постарайтесь припомнить, что с вами было в камере в мае, вскорости после праздника Первомая… У нас тогда цепочка получится: вы - я, я - вы… Чем не сенсация?!
    После этой б е с е д ы он провел тщательную р а б о т у: слетал (никому не доверил) в Краснодар, повстречался с нужными клиентами (его группа работала в тесном контакте с начальством из Сочи, имевшим в ы х о д ы наверх; гарантировали передачу цехам необходимых станков и сырья), договорился со старым д р у ж к о м, что тот отправит в Москву несколько людей с посылками для актрисы: "Надо побаловать любимицу народа фруктами, не умеем хранить память, оттого и живем в дерьме, найдите к ней подходы по своим каналам, посмотрите, с кем она тут контактовала во время гастролей, оттуда и тяните"; вернувшись в Москву, вышел на тех, кто был знаком с солистом оркестра МВД Геной Титовым, пустил по Москве информацию о том, что он не просто квартировал у Федоровой, но выполнял ряд ее поручений коммерческого характера - купить что, продать, да и, мол, тянуло его с детства к пожилым женщинам, форма эдипова комплекса. Только после того как з а ш у р ш а л о в городе, отправился на вторую встречу, дав задание своей команде искать неудачливого литератора, который сидит без денег, считая при этом, что в его бедственном положении виноваты вездесущие враги, а никак не он сам…

стр. Пред. 1,2,3 ... 16,17,18 ... 33,34,35 След.

Юлиан Семёнов
Архив файлов
На главную

0.027 сек
SQL: 2