Жак, мой старший сын, совсем собой не занимается. Иногда по целым дням не выходит из своей галереи на улице Жакоб. Я редко его вижу. Он не испытывает потребности общаться со мной, кроме тех случаев, когда бывает в затруднительном положении.
Я чуть не сказал, что это законченный эгоист, но тут же вспомнил, каким был я в семнадцать лет и как редко писал родителям. Во время войны 1914 года, получив отпуск, я и не подумал съездить в Макон, предпочитая весело провести эти несколько дней в Париже.
Я никогда не говорю о войне. Хвастаться кажется мне смешным. Терпеть не могу людей, которые без конца рассказывают о своих военных подвигах.
Хочу только сказать, что мне везло. Как и мои товарищи, я выполнял данные мне задания и сбил несколько немецких самолетов. Я не был ни убит, ни ранен, а это судьба лишь немногих из нашей эскадрильи. Однажды я сделал вынужденную посадку за линией фронта, и все-таки мне удалось вернуться, избежав плена.
Мне жарко. Я гоню от себя образ Пэт, которая все больше становится похожей на нищенку с улицы Кастильоне, и стараюсь ни о чем не думать.
Быть может, я напрасно оставил пост директора банка?
Я не позвонил доктору Кандилю и не просил его провести со мной вечер. Сделаю это завтра или в другой день, когда не буду в таком мрачном настроении. Вторая половина дня его не улучшила. Днем я спал плохо и почти наяву мне привиделся настоящий кошмар.
Когда мадам Даван подняла шторы и, как всегда, подала мне чашку кофе, я выпил ее машинально, без обычного удовольствия.
- Мне никто не звонил?
- Нет, мосье.
Впрочем, вопрос был излишним. Паркер еще не успел съездить сначала в Бельвю, потом в Ньюарк, штат Нью-Джерси.
Я сменил халат на пиджак и спустился в телетайпный зал, где, кроме Жюстена Руа, в обязанности которого входит следить за биржевыми курсами, двое или трое клиентов, сидя в креслах, молча делали пометки в записных книжках.
Я сел и тоже стал смотреть на цифры, которые появлялись на полосках белой бумаги.
Какая-то тяжесть навалилась на меня. Быть может, плохое предчувствие? Сейчас, когда я неподвижно лежал на кровати, пытаясь уснуть, мне казалось, что болезнь Пэт, самоубийство Доналда лишь начало целой вереницы несчастий.
Я не суеверен, но в финансовых делах и карточной игре моя интуиция редко меня обманывала. Иначе банк Перре-Латура не мог бы существовать.
Неужели и в личной жизни я должен верить своей интуиции? Может быть. Не знаю. Предпочитаю не знать.
Почему вдруг вереница несчастий? И кто будет следующей жертвой, пока не наступит мой черед?
Не хочу об этом думать. Я внимательнее смотрю на цифры, забавы ради стараюсь угадать, какие сейчас появятся. И почти всегда угадываю.
В пять часов возвращаюсь к себе в кабинет и спрашиваю мадемуазель Соланж, не звонили ли из Нью-Йорка. Дождь все еще идет, теперь это настоящий дождь, его косые штрихи четко видны на фоне серых камней домов. Колонна посреди площади почернела и блестит. Стало так темно, что мне приходится зажечь лампы. Огни зажглись и в магазинах на площади.
Я читаю дневные газеты. Выкуриваю сигарет вдвое больше обычного. Сигару я курю только иногда вечером, после обеда, сидя в кресле и словно вознаграждая себя за что-то.
Я вспоминаю, что, когда я был маленьким, три или четыре коробки сигар всегда стояли на камине: отец открывал их только для гостей или для солидных клиентов.
В шесть часов я высчитываю, что в Нью-Йорке наступил полдень. Дверь банка закрыта с четырех часов, но служащие продолжают работать до шести. Заглядывает мадемуазель Соланж в бежевом плаще и бежевой шапочке.
- Я вам больше не нужна?
- Нет, спасибо, милочка. До завтра.
Куда она идет? Что делает, когда она не в банке? Понятия не имею. Я часто задавал себе этот вопрос, когда еще руководил банком и хорошо знал всех служащих. Точнее, я знал их по конторе, где они проводили приблизительно одну треть своего времени.
По этой трети я и судил о них. Думаю, что для некоторых, особенно для заведующих отделами, эта треть жизни была самой значительной, что дома они вели серое существование, полное мелких забот, и не пользовались в семье ни авторитетом, ни уважением.
Несколько минут я болтаю с Габильяром. Это хороший директор. Он еще молод и может долго оставаться на своем посту. Он и не подозревает, что я ему завидую.
Я записываю свои мысли, свои настроения беспорядочно, но в той последовательности, в которой они появлялись. Иногда приходят в голову забавные вещи, например то, что я сейчас записал. У меня нет никаких причин завидовать Габильяру, да я, по-настоящему, ему и не завидую.
Такие мысли, едва сформулированные, возникают у человека, когда он подавлен. Если бы я завидовал возрасту Габильяра и тому, что он будет жить еще долго, у меня было бы больше оснований завидовать младенцу, которому от роду всего несколько дней.
Мне везло: я осуществил в своей жизни почти все, что задумал. До сих пор я был избавлен от многих моральных и физических страданий, которые претерпевает большинство людей. Значит ли это, что я готов прожить жизнь сначала? Я думаю об этом уже не впервые и каждый раз отвечаю себе: нет. Ни всю жизнь целиком, ни какую-либо ее часть. Оглядываясь назад, в каждой поре я нахожу что-то мешающее мне, что-то незаконченное.
Часто мне бывает стыдно за того, кем я был в тот или иной период своей жизни.
Так на что же я жалуюсь? Впрочем, я не жалуюсь. Известия, полученные из Америки, взволновали меня больше, чем можно было ожидать, и я тороплюсь покончить с этой заботой. Конечно, поэтому я с таким нетерпением жду телефонного звонка Эдди.
Я остаюсь в конторе один до семи часов, сам тушу повсюду свет, запираю двойную дверь, предварительно удостоверившись, что сигнальная система включена.
Наш банк никогда не пытались ограбить. И среди наших служащих никогда не было ни одного жулика.
Поднявшись на третий этаж, я иду в гостиную, где расхаживаю, заложив руки за спину. Гостиная очень просторная. У меня здесь бывали приемы на двести человек.
Буфет устраивали тогда под большим полотном Пикассо, которое я купил сразу после войны. Оно не столь прославлено, как "Авиньонские барышни", но нравится мне больше. Я никогда не приобретал произведений искусства только потому, что они дорогие, или потому, что их можно выгодно продать.
Не знаю почему, года с тридцать шестого я перестал посещать галереи и мастерские художников. Как ножом отрезало. Сегодняшнее искусство меня не волнует. Я, разумеется, не прав - с какой стати художникам настоящего быть менее гениальными или талантливыми, чем художники вчерашнего или позавчерашнего дня.
Конечно, вкусы каждого из нас меняются. Я любил импрессионистов, потом фовистов. У меня есть Вламинк 1908 года - буксир на Сене кроваво-красного цвета, - который освещает весь угол гостиной.
У меня есть также и Брак, я продолжал страстно увлекаться живописью до конца сюрреализма, если можно считать, что он уже кончился.
Хоть бы Эдди позвонил поскорее. Я люблю свою гостиную. Люблю свою квартиру такой, какой я ее задумал и устроил. Люблю также Вандомскую площадь, ее утонченную архитектуру, правильность ее пропорций.
Будет ли и через несколько лет кто-нибудь жить в квартире вроде моей? Маловероятно. Мир меняется, и это естественно. Я первый приветствую все изменения, а пока немного стыдливо наслаждаюсь тем, что мне еще дозволено иметь.
Мой сын Доналд, который не говорил по-французски и, должно быть, удивлялся своей фамилии Перре-Латур, погиб оттого, что у него не было небольшой суммы денег поддержать свое скромное предприятие. Если бы он обратился ко мне, я бы помог ему без колебаний. Я дал бы ему все, чего бы он ни захотел.
Я дал бы и Пэт все, что ей нужно, но она не сообщила мне о своих трудностях, а предпочла работать в сомнительном отеле в районе доков.
Оба они меня оттолкнули, не знаю почему - ведь по совести говоря, я этого не заслужил. Они знали, что во время войны я не мог поддерживать с ними связь. Почему же они потом возвратили посланные мною чеки в нераспечатанных конвертах? А может, Пэт переехала на другую квартиру?
У бедняков есть гордость, а она стала бедной после смерти своего мужа.
В сущности, я не очень о них беспокоился и совсем о них не думал. Вот почему сегодня утром я так удивился, узнав, что Доналду было сорок два года, что у него самого трое детей и старшему уже двадцать. Мне каждый раз приходится высчитывать возраст также и других моих детей. Время идет слишком быстро.
А большинство людей к тому же отпихивают друг друга, чтобы пройти по жизни еще быстрее.
Я открываю винный погребок красного дерева и наливаю себе рюмку старого портвейна. Я пью мало. Слава богу, про меня никогда нельзя было сказать, что я люблю выпить.
Слышно, как в столовой накрывают к обеду, сейчас мне доложат, что кушать подано. Значит, Паркер своим звонком оторвет меня от еды.
Телефон уже звонит. Я бросаюсь к аппарату. Снимаю трубку и сажусь в кресло.
- Алло! Франсуа?..
Это не Эдди. Это Жанна Лоран.
- Добрый вечер, Жанна…
- Я тебе не помешала?
- Я все еще жду звонка из Нью-Йорка. Но может быть, Эдди позвонит гораздо позже…
- Ты не очень хандришь?
- Не очень…
- Я тоже много думала о Пэт. Сколько сейчас лет этой бедной девушке?
- Шестьдесят два года…
- А мне уже шестьдесят…
Она сказала бедная девушка, а не бедная женщина.
- Ты, наверное, не хочешь, чтобы я зашла к тебе сегодня вечером?
Хочу ли я, чтобы она пришла сегодня? Я отвечаю довольно вяло:
- А почему бы тебе не зайти?
- Нет. Сегодня не подходящий день… Да это и не срочно…
- У тебя тоже неприятности?
- Нет…
- С кем-нибудь из детей?
- Да нет, ничего…
- Как поживает Натали?
Натали скоро исполнится шестнадцать. Это моя внучка, дочь Жака, моего сына, у которого галерея на улице Жакоб. Он женился совсем молодым на прелестной девушке, очень живой, но четыре года спустя она погибла в автомобильной катастрофе. Жак не женился вторично. Довольствуется любовницами, которых меняет довольно часто.
Жанна Лоран взяла к себе Натали, и они живут вдвоем в квартире на бульваре Распай.
Время от времени Натали заходит ко мне, и мне всегда кажется, будто она смотрит на меня с удивлением, может быть, даже насмешливо.
- Хорошо… По-моему, слишком много развлекается, но она это выдерживает… Я тебе позвоню через два-три дня…
- Буду рад…
- Ну, пока до свидания, Франсуа…
- До свидания, Жанна…
Прежде мы прощались в постели. Все это странно и очень сложно. Я выпиваю налитую рюмку и иду в столовую. Телефонный звонок не прерывает моего обеда. Мадам Даван ходит вокруг меня, иногда мы перекидываемся несколькими словами.
Потом я опять сижу в своем кабинете, где вся мебель и стены обиты кожей. Читать меня не тянет. Я не могу никуда выйти. Наконец, около девяти часов, раздается звонок. Это Нью-Йорк, и почти сразу я слышу низкий голос Эдди.
- Неllо, Франсуа… I аm sоrry… - Он переходит на французский язык. - Простите, что звоню так поздно, но я недавно вернулся, а тут возникло одно важное дело…
В Нью-Йорке сейчас три часа, самое горячее время, особенно для финансиста.
- Ты видел Пэт?
- Да…
- Ну как она?
- Плохо. Она смотрела на меня с удивлением, будто не меня ожидала увидеть. Я сказал ей, что приехал по твоему поручению, что я твой друг, что я уже договорился и ее переведут в отдельную палату. Она нахмурилась и посмотрела на другие кровати. Я почувствовал, что она колеблется. Наконец она покачала головой.
- Нет. Я лучше останусь здесь. Мне будет скучно одной…
- Вам пригласят специальную сиделку, которая все время будет при вас…
Она снова подумала. У меня создалось впечатление, что эта женщина много размышляет.
- Сиделка совсем другое дело…
Вы понимаете, Франсуа, она привыкла видеть других больных, и ей бы их не хватало…
Я сообщил ей, что оставил пять тысяч долларов в конторе больницы, и она прошептала:
- На похороны?
Я сказал ей также о том, как ты радуешься, что она поправляется. Тогда она спросила:
- А он не болеет?.. Он ведь гораздо старше меня…
Простите, Франсуа, но я подумал, что вы хотите знать все.
Она оживилась, лишь когда я сказал ей, что еду в Ньюарк.
- Вы думаете, он их выручит? Элен хорошая женщина, очень достойная… Боб, ее старший сын, способный мальчик, и я уверена, что если у него будут средства…
- Ваш бывший муж поручил мне предоставить эти средства…
- Даже если это большая сумма?
- Я должен сделать все необходимое…
- Хорошо… Тогда поблагодарите его от меня…
Я понял, что беседа окончена и разговор о чем-либо другом ей неинтересен. К тому же она закрыла глаза, как бы давая понять, что мне пора уходить…
- Вы видели врача, который ее лечит?
- Я подошел к нему в коридоре, когда он делал обход. Его фамилия Фейнштейн, он произвел на меня впечатление способного человека… И очень добросовестного… Прежде чем ответить на мои вопросы, он захотел узнать, кто я, почему интересуюсь Пэт, я все объяснил ему.
- Она права, - заметил он, когда я заговорил с ним об отдельной палате. - Таким женщинам необходимо чувство локтя…
- Наверное, у нее рак?
- Да, рак матки. Метастазы распространяются быстро, и хирург сомневается в целесообразности операции… Мы пытаемся уменьшить число зараженных клеток, прежде чем пойти на вмешательство…
- У нее есть шансы поправиться?
- Если операция будет удачной, ей останется жить год или два, может быть, три…
- И она будет жить нормальной жизнью?
- Она будет жить…
- Но останется больной?
- Конечно…
- А что вы делаете в таких случаях?
Он понял смысл моего вопроса и посмотрел на меня довольно холодно, будто я затронул его профессиональную честь.
- Делаем все возможное, - уронил он.
Наконец, когда я решился заговорить с ним о деньгах, он попросил меня обратиться к администрации больницы и направился к дверям одной из палат.
Вот все, что касается Пэт… Простите, что я не могу сообщить вам ничего лучшего.
Затем я поехал в Ньюарк, где довольно быстро нашел гараж и бензиновые колонки. В конторе, отделенной стеклом от мастерской, сидела женщина с исхудавшим лицом, непричесанная.
С карандашом в руке она изучала толстую пачку счетов и заносила цифры в блокнот.
Должно быть, прежде она была хорошенькой. Пепельная блондинка с очень белой кожей, но, вероятно, никогда не отличалась крепким здоровьем.
Я сказал ей, кто я, и добавил, что приехал по вашему поручению. Молодой человек в синем комбинезоне, который ремонтировал машину, вошел в контору и недоверчиво оглядел меня с головы до ног.
- Что ему нужно? - спросил он у матери.
- Он приехал по поручению твоего дедушки.
- Значит, он еще существует, этот дедушка?
- Вы Боб? - спросил я.
- Да. И что дальше?
- Как вам кажется, вы справитесь, если будете продолжать дело?
- А почему бы мне не справиться?
- Вы любите эту работу?
- Так я ведь с детства занимался механикой.
- Сколько нужно денег для уплаты всем кредиторам? Он повернулся к матери, нахмурился.
- Кто ему все рассказал?
- Оказывается, бабушка написала в Париж…
- Ладно. У нас есть долги, это правда, но гораздо меньше, чем воображают, и я, например, не верю, что отец поступил так из-за долгов… Ведь она, конечно, и об этом написала… Из Кореи он вернулся больным, у него бывали приступы лихорадки, и тогда он не помнил себя… Это никого, кроме нас, не касается… Ну а наши долги… Что ты скажешь, мама?
- По-моему, если бы у нас было десять тысяч долларов…
В это время другой мальчишка, лет пятнадцати, вернулся из школы и стал наблюдать за нами через стекло. Его брови тоже были нахмурены. Должно быть, вся семья потрясена поступком отца.
- Чем же все это кончилось?
- Я подписал чек на двадцать тысяч долларов. Они глазам своим не верили, перечитали чек два или три раза, но все равно не могли поверить.
- Ваш свекор вам напишет, - обещал я этой женщине. - Подтвердит, что при малейших затруднениях вы можете теперь обращаться к нему…
Я слушаю рассказ Эдди, пытаясь представить себе ту сцену, глаза обоих мальчиков, один из которых смотрел через застекленную клетку, усталые глаза Элен, которой я никогда не видел. Там есть еще девочка, но Эдди ничего не сказал о ней, наверное, она была в школе.
- Насколько я мог судить, они почувствовали облегчение, поняв, что с заботами покончено. И все же что-то их стесняло. Для них это было слишком неожиданно, почти таинственно, словом, они, очевидно, предпочли бы, чтобы спасение пришло не от вас…
- Кажется, я понимаю…
Признаюсь, я порядком удивился, услышав, как этот толстокожий Эдди Паркер убежденно произнес:
- Я тоже…
Никогда не думал, что он способен понять такие тонкости.
- Благодарю вас, Эдди…
- Не за что… Сделал, что мог… Я обещал навестить их еще раз через несколько дней. Я не решился предложить им послать кого-нибудь из наших счетоводов, чтобы привести в порядок дела…