ПравилаРегистрацияВход
НАВИГАЦИЯ

Александр Дюма - Воды Экса

Архив файлов » Библиотека » Собрания сочинений » Александр Дюма
    Вскоре полил дождь, а с ним наступила и кромешная тьма. Наша спутница уцепилась за руку проводника, Ламарк взял под руку меня, и мы двинулись дальше парами; идти в темноте шеренгой было рискованно: справа от нас на дне пропасти, глубины которой мы не знали, ревел поток. Ночь была так черна, что не видно было дороги под ногами, а белое платье дамы, служившее нам путеводной звездой, мелькало впереди лишь при свете молний, которые, к счастью, сверкали так часто, что в этой грозовой ночи было столько же света, сколько и тьмы. Прибавьте к этому аккомпанемент грома, раскаты которого множило эхо, удесятеряя его и без того оглушительные удары, - казалось, что близится Страшный суд.
    Раздавшийся звон монастырского колокола возвестил, что мы приближаемся к цели. Полчаса спустя мы различили при вспышке молнии огромное здание древнего монастыря, возвышавшегося в каких-нибудь двадцати шагах от нас; ни малейшего шума не доносилось оттуда, кроме ударов колокола, ни единого проблеска света не было видно в его пятидесяти окнах - казалось, что это заброшенная обитель, где неистовствуют злые духи.
    Мы позвонили. Монах отворил дверь. Мы хотели было войти, но тут он заметил нашу даму и захлопнул дверь, словно в монастырь явился сам сатана. Картезианцам воспрещено принимать у себя женщин. Один-единственный раз в их обитель проникла женщина, переодетая мужчиной; когда после ее ухода монахи узнали, что их устав был нарушен, они выполнили в залах и в кельях, куда она заходила, обряд заклинания бесов. Только соизволение папы может открыть дверь монастыря женщине - этому врагу человеческого рода. Герцогине де Берри и той пришлось обратиться в 1829 году к верховному первосвященнику за разрешением осмотреть картезианский монастырь.
    Мы были в большом затруднении, когда дверь снова отворилась. Появился другой монах с фонарем в руке и отвел нас во флигель в пятидесяти шагах от обители. Там останавливаются все женщины, которые, как и наша спутница, приходят в монастырь, не зная суровых правил последователей святого Бруно.
    Сопровождавшего нас монаха звали Жан-Мари. Он показался мне самым незлобивым и услужливым созданием, какое я когда-либо видел. На его обязанности лежало встречать путников, прислуживать им и показывать монастырь тем, кто этого пожелает. Прежде всего он угостил нас ликером, приготовленным монахами для путешественников продрогших на морозе или вымокших под дождем: в таком положении находились и мы, и, верно, никогда еще не представлялось случая с большей пользой применить святой эликсир. Но едва мы проглотили несколько его капель, как почувствовали, что в желудок к нам попал огонь; мы принялись бегать по комнате точно одержимые и требовать воды; если бы в эту минуту брату Жану-Мари пришло в голову поднести зажженную спичку ко рту любого из нас, мы, пожалуй, стали бы изрыгать пламя наподобие Какуса.
    Между тем в огромном камине запылал огонь, а на столе появились яства: молоко, хлеб и сливочное масло; картезианские монахи не только сами постятся круглый год, но и заставляют поститься своих гостей.
    Когда наш более чем скудный ужин подходил к концу, монастырский колокол зазвонил к заутрене. Я спросил брата Жан-Мари, можно ли мне присутствовать на богослужении. Он ответил, что хлеб и слово божие принадлежат всем христианам. Итак, я отправился в монастырь.
    Вероятно, я отношусь к числу тех людей, на которых предметы внешнего мира влияют особенно сильно, и, пожалуй, наибольшее впечатление производят на меня религиозные памятники. А картезианский монастырь отличается таким мрачным величием, какое нигде больше не увидишь. Живущие в нем монахи принадлежат к ордену, пережившему все революции во Франции; этот орден единственное, что уцелело от верований наших отцов, последний оплот религии среди захлестнувшего землю неверия. И все же день ото дня равнодушие подтачивает святую обитель изнутри, тогда как время подтачивает ее снаружи; вместо четырехсот монахов, спасавшихся там в XV веке, осталось всего двадцать семь. И так как за последние шесть лет в монастырь не поступило ни одного человека, а два послушника, принятые за это время, не смогли вынести строгостей искуса, весьма вероятно, что картезианский орден станет все больше хиреть по мере того, как смерть будет стучаться в двери келий, ведь никто не придет на смену умершим, а самый молодой из монахов, переживший всех остальных, запрет изнутри дверь обители и, чувствуя, что час его пробил, ляжет живой в вырытую им самим могилу, ибо не будет больше братьев, чтобы похоронить его.
    Прочтя все, что рассказано мною выше, читатель должен был убедиться, что я не из тех путешественников, которые выказывают притворный восторг, любуются тем, чем проводник рекомендует им любоваться, и делают вид, будто испытали при виде людей и зданий, которыми принято восхищаться, чувства, отсутствующие в их сердце. Нет, я перебрал, продумал свои впечатления и описал их для тех, кто прочтет эти строки; быть может, я сделал это плохо, но я не описывал ничего такого, чего бы не пережил. И читатель поверит мне, если я скажу, что никогда еще не изведал чувства, подобного тому, которое овладело мной, когда я увидел, как в конце огромного готического коридора, длиною в восемьсот футов, открылась дверь кельи и из нее вышел белобородый монах, одетый в рясу, какую носил еще святой Бруно и ни единая складка которой не изменилась за восемь веков, прошедших с тех пор. Святой муж шествовал под сводами, потемневшими от времени, величественный и спокойный среди светлого круга, отбрасываемого дрожащим огоньком лампы, которую он держал в руке, а впереди и позади него все было погружено во мрак. Когда он направился ко мне, ноги у меня подкосились, и я упал на колени; он увидел меня в этой позе, подошел - на лице его лежала печать доброты - и, воздев руки над моей склоненной головой, проговорил: "Благословляю вас, сын мой, если вы верите, благословляю вас и в том случае, если вы не верите". Смейтесь, если хотите, но в эту минуту я не променял бы его благословения на королевский трон.
    Монах двинулся дальше; он шел в церковь. Я встал на ноги и последовал за ним. В церкви меня ждала незабываемая картина.
    Вся жалкая община, состоявшая только из шестнадцати отцов и одиннадцати братьев, собралась в церковке, которая освещалась лампой под черным покровом. Один монах служил, все остальные молились и молились, не сидя, не на коленях, - они простерлись ниц и прижались лбом и ладонями к мраморному полу; откинутые назад капюшоны позволяли видеть их бритые головы. Здесь были и юноши, и старцы. Они пришли в монастырь, движимые разными побуждениями: одних привела сюда вера, других горе, третьих снедающая их страсть, четвертых, возможно, преступление. У некоторых в артериях на висках так бурно пульсировала кровь, словно по жилам у них струился огонь, - эти люди плакали; другие, видимо, едва ощущали в себе биение жизни - эти люди читали молитвы. О, какая интересная книга получилась бы, если бы описать историю всех этих монахов!
    Когда служба кончилась, я попросил разрешения осмотреть монастырь ночью: я опасался, что наступивший день нарушит ход моих мыслей, а мне хотелось видеть святую обитель в своем теперешнем настроении. Брат Жан-Мари взял лампу, дал мне другую, и мы начали наш обход с коридоров. Как я уже говорил, коридоры эти огромны; они такой же длины, как собор Святого Петра в Риме, и ведут во все четыреста келий; в прежнее время все кельи были заселены, а теперь триста семьдесят три из них пустуют. Каждый монах написал на двери своей кельи изречение, либо придуманное им самим, либо взятое из какой-нибудь священной книги. Вот те из них, которые показались мне наиболее примечательными:
    "Amor, qui semper ardes et nunquam extingueris,
    accende me inge tuo"*.
    "В одиночестве Бог обращается к сердцу человека,
    в тишине человек обращается к сердцу Бога".
    "Fuge, late, tace"**.
    "Не следуй разуму. Мысль Господа благая
    Велит: люби меня, отнюдь не постигая".
    "Час пробил, он уже прошел".
    ></emphasis>
    * "Ты, любовь, что всегда пылаешь и никогда не гаснешь, зажги меня своим огнем" (лат.).
    ** "Беги, скрывайся, молчи" (лат.).
    Мы вошли в одну из пустых келий: живший в ней монах умер пять дней тому назад. Кельи ничем не отличаются друг от друга, во всех имеются две лестницы - одна ведет наверх, другая вниз. Верх - это небольшое чердачное помещение, средний этаж - спальня с камином, к которой примыкает кабинет. В кабинете, на письменном столе, еще лежала книга, открытая на той странице, на которой остановились в последний раз глаза умирающего, это была "Исповедь святого Августина". Мебель спальни состоит лишь из аналоя и кровати с соломенным тюфяком и шерстяными простынями; кровать снабжена двумя створками, которые можно закрыть, когда человек ложится спать. Тут я понял слова немца, уверявшего, что картезианские монахи спят в шкафу.
    В нижнем этаже помещается столярная или слесарная мастерская; монахам разрешается посвящать два часа в день какому-нибудь ремеслу и один час - возделыванию небольшого сада, расположенного рядом с мастерской; это единственное дозволенное им развлечение.
    Мы осмотрели также залу главного капитула с портретами генералов ордена от святого Бруно, его основателя*, скончавшегося в 1101 году, до Иннокентия Каменщика, скончавшегося в 1703-м. От этого последнего до Жана-Батиста Морте, нынешнего генерала ордена, все портреты налицо. В 1792 году, когда монастыри подверглись разорению, картезианские монахи покинули Францию, увозя с собой по портрету. После их возвращения портреты были водворены на место: ни один не пропал, так как монахи заранее позаботились, чтобы реликвии, которые они обязались хранить, не затерялись в случае их смерти. Ныне коллекция снова полна.
    ></emphasis>
    * Основание ордена относится к 1084 году. (Прим. автора.)
    Затем мы прошли в трапезную, которая делится на две части: первый зал отведен братьям, второй - отцам. Монахи пьют из глиняных чаш и едят на деревянных тарелках; у чаш две ручки, чтобы можно было брать их обеими руками, ибо так делали первые христиане; тарелки напоминают по форме чернильницу: в середине их находится соусник, а вокруг него кладут овощи или рыбу - единственную пищу, которую вкушают монахи. Я снова вспомнил немца и понял при виде этих тарелок, почему он говорил, что картезианские монахи едят из чернильниц.
    Брат Жан-Мари спросил, не угодно ли мне посетить кладбище, несмотря на ночное время. Но то, что он считал помехой, было как раз для меня побудительной причиной, и я охотно принял его предложение. Открыв кладбищенскую калитку, он вдруг схватил меня за руку и указал на монаха, который рыл для себя могилу. При этом зрелище я на мгновение застыл на месте, потом спросил моего проводника, могу ли я поговорить с этим человеком. Он ответил, что это вполне допустимо; я попросил его уйти, если только это разрешается. Моя просьба отнюдь не показалась ему бестактной, напротив, очень обрадовала его: бедняга валился с ног от усталости. Я остался наедине с незнакомым могильщиком.
    Я не знал, как заговорить с ним. Я сделал несколько шагов; он заметил меня и, повернувшись ко мне лицом, оперся на заступ, ожидая, что я скажу. Мое замешательство удвоилось, однако молчать дольше было немыслимо.
    - Уже глубокая ночь, а вы между тем заняты прискорбным делом, отец мой, - проговорил я. - Мне кажется, что после умерщвления плоти и дневных трудов вам следовало бы посвятить отдыху те немногие часы, которые оставляет вам молитва, тем более, отец мой, - прибавил я, улыбаясь, ибо монах был еще молод, - что работу, которой вы заняты, вполне можно отложить.
    - В этой обители, сын мой, - проговорил монах грустным, отеческим тоном, - умирают первыми вовсе не самые пожилые, и в могилу мы сходим не по старшинству. Впрочем, когда моя могила будет готова, Господь Бог, надеюсь, смилуется надо мной и пошлет мне смерть.
    - Извините, отец мой, - продолжал я, - хоть я и верую в глубине души, но плохо знаю католические правила и обряды. Возможно потому, что отречение от мирских благ, предписываемое вашим орденом, не доходит до стремления покинуть нашу земную юдоль.
    - Человек властен над своими поступками, - ответил монах, - но не над своими желаниями.
    - Какое же мрачное у вас желание, отец мой!
    - Оно под стать моему сердцу.
    - Вы много страдали?
    - Я и теперь страдаю.
    - Мне казалось, что этот монастырь - обитель покоя.
    - Угрызения совести мучают человека повсюду.
    Я вгляделся в монаха и узнал в нем того самого человека, которого только что видел в церкви - это он рыдал, распростершись на полу. Он тоже узнал меня.
    - Вы были этой ночью у заутрени? - спросил он.
    - Да и, помнится, стоял рядом с вами.
    - Вы слышали, как я стонал?
    - Я видел также ваши слезы.
    - Что же вы подумали обо мне?
    - Я подумал, что Бог сжалился над вами, раз он даровал вам слезы.
    - Да, да, надеюсь, что гнев Божий утомился, коли мне возвращена способность плакать.
    - И вы не пытались смягчить свое горе, поверив его кому-нибудь из братьев?
    - Здесь каждый несет бремя, соразмерное с его силами. Ему не выдержать тяжести чужого несчастья.
    - И все же признание облегчило бы вашу душу.
    - Да, вы правы.
    - Не так уж плохо, - продолжал я, - когда есть сердце, готовое сострадать вам, и рука, готовая пожать вашу руку!
    Я взял его руку и пожал. Он высвободил ее и, скрестив руки на груди, взглянул мне прямо в глаза, словно хотел прочитать, что таится в глубине моего сердца.
    - Что вами движет - участие или любопытство? - спросил он. - Добры вы или вам попросту недостает скромности?
    Я отошел от него. Грудь мне стеснило.
    - Дайте напоследок вашу руку, отец мой… и прощайте… - сказал я и хотел было уйти.
    - Послушайте! - крикнул он.
    Я остановился. Он подошел ко мне.
    - Нехорошо отстранить предложенное утешение и оттолкнуть человека, посланного Богом. Вы сделали для несчастного то, что никто не сделал для него в продолжение шести лет: вы подали ему руку. Благодарю вас. Вы сказали ему, что поверить свое горе - значит смягчить его, и обязались этим выслушать его. Теперь не вздумайте прерывать мой рассказ, не просите меня замолчать. Выслушайте до конца мое повествование, ибо нужен исход тому, что уже давно лежит у меня на сердце. А когда я умолкну, тут же уходите, не спросив моего имени и не сказав мне, кто вы такой, - это единственное, о чем я прошу вас.
    Я дал требуемое обещание. Мы сели на разбитую могильную плиту одного из генералов ордена. Мой собеседник опустил голову на руки, от этого движения упал его капюшон, и я смог рассмотреть монаха, когда он выпрямился. Я увидел перед собой бородатого, черноглазого молодого человека, ставшего бледным и худым из-за своей аскетической жизни; но, отняв у его лица юношескую прелесть, жизнь эта придала ему особую значительность. Это была голова Гяура, каким я представил его себе, читая поэму Байрона.
    - Вам нет нужды знать, - начал он свой рассказ, - где я родился и где жил. Прошло семь лет после тех событий, о которых я собираюсь поведать вам. Мне было тогда двадцать четыре года.
    Я был богат, происходил из хорошей семьи. Окончив коллеж, я окунулся в водоворот света; я вступил в него с решимостью молодости, с горячей головой, с сердцем, обуреваемым страстями, и с уверенностью, что ни одна женщина не устоит перед тем, кто обладает настойчивостью и золотом. Мои первые похождения лишь подтвердили эту уверенность.
    Ранней весной тысяча восемьсот двадцать пятого года поступило в продажу имение по соседству с имением моей матушки. Купил его некий генерал М. Я встречался с генералом в обществе, когда он еще был холост. Он слыл серьезным, суровым человеком, которого сражения приучили считать мужчин единицами, а женщин - нулями. Я подумал, что он женился на какой-нибудь маршальше, с которой будет вести беседы о битвах при Маренго и при Аустерлице, и мысль о таком соседстве заранее забавляла меня.
    Переехав в свой загородный дом, генерал нанес визит моей матери и представил ей свою жену: это было самое дивное создание, когда-либо жившее на свете.
    Вы знаете общество, сударь, знаете его странную мораль, его правила чести, которые предписывают уважать имущество ближнего, доставляющее ему лишь радость, и разрешают похитить у него жену, составляющую его счастье. Едва я увидел г-жу М., как позабыл о достоинствах ее мужа, о его пятидесяти годах, о воинской славе, увенчавшей его чело, когда мы еще были в пеленках, о двадцати ранах, которые он получил в те времена, когда мы еще сосали грудь своих кормилиц; я не подумал об отчаянии, ожидавшем его на старости лет, о позоре, которым я покрою его угасающую жизнь, некогда такую прекрасную; я обо всем позабыл, поглощенный одной-единственной мыслью - овладеть Каролиной.
    Как я уже говорил, поместье моей матушки и поместье генерала находилось по соседству, что послужило предлогом для моих частых визитов; генерал выказывал мне дружеское расположение, а я, вместо того чтобы чувствовать к нему благодарность, видел в приязни этого старца лишь средство похитить у него сердце жены.
    Каролина была беременна, и генерал, казалось, больше гордился своим будущим наследником, чем всеми выигранными им сражениями. Недаром его любовь к жене приобрела нечто отеческое, задушевное. А Каролина держалась с мужем так, как держится женщина, которую не в чем упрекнуть, хотя она и не дает счастья своему супругу. Я подметил это душевное состояние г-жи М. с зоркостью человека, заинтересованного в том, чтобы уловить малейшие его оттенки, и преисполнился уверенностью, что она не любит своего супруга. Между тем она принимала мои ухаживания учтиво, но холодно, что немало меня удивляло. Она не искала моего общества, следовательно, оно не доставляло ей удовольствия, но и не избегала его, следовательно, я не внушал ей опасения. Мои глаза, постоянно устремленные на нее, встречались с ее глазами лишь случайно, когда она отрывала взгляд от вышивания или от клавиатуры пианино; казалось, мой взор потерял ту чарующую силу, которую признавали за ним иные дамы, встреченные мною до знакомства с Каролиной.
На страницу Пред. 1, 2, 3, 4, 5, 6 След.
Страница 4 из 6
Часовой пояс: GMT + 4
Мобильный портал, Profi © 2005-2023
Время генерации страницы: 0.068 сек
Общая загрузка процессора: 32%
SQL-запросов: 2
Rambler's Top100