ПравилаРегистрацияВход
НАВИГАЦИЯ

Толстой Алексей Николаевич - Хмурое утро.

Архив файлов » Библиотека » Собрания сочинений » Алексей Толстой
    – Имя, фамилию признаешь? Так. Сочувствуешь большевикам? Нет? Голосовал в мае месяце? Нет? Значит, врешь. Всыпать. Следующий, казак Родионов. – И поднимал бледные, пегие, как у овцы, глаза: – Стать по форме, глядеть на меня! Был делегатом на крестьянском съезде? Нет? Агитировал за Советы? Опять нет? Значит, врешь полевому суду. Налево! Следующего…
    Станичники подхватывали людей и, столкнув с крыльца, валили на землю, сдергивали шаровары, заголяли, один садился на дергающиеся ноги, другой коленями прижимал голову, и еще двое, вытащив из винтовок шомпола, били лежащего, – со свистом, наотмашь.
    Офицер не мог уже разговаривать тихим голосом, – так страшно выли и кричали люди за окнами. Экзекуцию обступила толпа конных и пеших станичников из налетевшего отряда и тех из местного казачества, кто выскакивал из хаты навстречу отряду, крича: "Христос воскресе!.." Они тоже орали и матерились: "Бей до кости! Бей до последней крови! Будут знать советскую власть!"
    Наконец в атаманской избе остались только Анисья и молоденькая учительница. Она приехала в станицу по своей охоте, все старалась просветить местных жителей: собирала женщин, читала им Пушкина и Льва Толстого, с детишками ловила жуков, – это в такие-то времена ловить жуков!
    Хорунжий Змиев закричал на нее:
    – Встать! Жидовская морда!
    Учительница встала, некоторое время беззвучно трясла губами.
    – Я не еврейка, вы это хорошо знаете, Змиев… И если бы даже была еврейкой, – не вижу в этом преступления…
    – Давно в коммунистической партии? – спросил офицер.
    – Я не коммунистка. Я люблю детей и считаю долгом учить их грамоте… В станице девяносто процентов не умеющих читать и писать, вы представляете…
    – Представляю, – сказал офицер. – А вот мы вас сейчас выпорем.
    Она побелела, попятилась. Хорунжий заорал на нее: "Раздевайся!" Хорошенькое личико ее задрожало, она начала расстегивать клетчатое пальтишко, стащила его, как во сне…
    – Слушайте, слушайте! – И замахала на офицера рукой. – Да что вы, что вы! – А за окном кто-то нестерпимо затянул истошным голосом. А хорунжий все свое: "Снимай панталоны, стерва!"
    – Мерзавец! – крикнула ему учительница, и глаза ее загорелись, лицо залилось гневным румянцем. – Расстреливайте меня, звери, чудовища… Вам это так не пройдет…
    Тогда хорунжий схватил ее, приподнял и грохнул об пол. Два станичника задрали юбку, прижали ей голову и ноги, офицер не спеша вылез из-за стола, взял у казака плеть, на серое лицо его наползла усмешка. Занеся плеть, он сильно ударил девушку по стыдному месту; хорунжий, перегнувшись со стула, громко сказал: "Раз!" Офицер не спеша сек, она молчала… "Двадцать пять, довольно с тебя, – сказал он и бросил плеть. – Иди теперь, жалуйся на меня окружному атаману". Она лежала, как мертвая.
    Станичники подняли ее и унесли в сени. Очередь дошла до Анисьи. Офицер, подтягивая кавказский поясок, только мотнул головой на дверь. Анисья, обезумев от ненависти, начала выбиваться, – когда ее потащили, хватала за волосы, выламывалась, кусала руки, била коленками. Вырвалась и, простоволосая, ободранная, сама кинулась на станичников и потеряла сознание, когда ее ударили по голове. Ей спустили кожу со спины шомполами и бросили у крыльца, – должно быть, думали, что скверная баба кончилась.
    Карательный отряд ротмистра Немешаева навел в станице порядок, поставил атамана, нагрузил несколько подвод печеным хлебом, салом и кое-каким реквизированным барахлом и ушел. Весь день станица стояла тихая, – не топили печей, не выпускали скотину. А ночью занялось несколько иногородних дворов, в том числе запылал Анисьин двор.
    Соседи побоялись тушить пожар, потому что, когда показался первый огонь на краю станицы, туда поскакало несколько казаков и были слышны выстрелы. Анисьин двор сгорел дотла. Только наутро соседи спохватились: а где же ее дети? Дети Анисьи, Петруша и Анюта, сидевшие до ночи в кизяковой скирде, и корова, овцы, птица – сгорели все.
    Добрые люди подобрали Анисью, стонущую в беспамятстве у атаманова крыльца, положили ее у себя и выходили. Когда, спустя несколько недель, она стала понимать, – рассказали ей про детей. В станице Анисье делать больше было нечего, – так она и сказала добрым людям. Была уже осень. От мужа – никаких вестей. Жить ей не хотелось. Она ушла, – от станицы к станице, побираясь под окнами. Добралась до железной дороги и попала, наконец, в Астрахань, где ее взяли на пароход коком, потому что в прошлый рейс кок сошел на берег и не вернулся.

    Такой случай из своей жизни рассказала Анисья Назарова.
    – Спасибо вам, товарищи, – сказала она, – узнайте мое горе, спасибо вам…
    Вытерла передником глаза и ушла в камбуз. Моряки, обхватив жиловатыми руками колени, нахмурясь, долго еще молчали. Иван Ильич отошел и лег в сторонке. Сдерживая вздохи, думал: "Вот встречаешь человека и проходишь мимо рассеянно, а он перед тобой, как целое царство в дымящихся развалинах…"
    Понемногу от впечатлений рассказа этой женщины он перекинулся к своим огорчениям, – их он глубоко прятал от всех, от самого себя в первую очередь. Мало у него было надежды когда-нибудь еще раз встретиться с Дашей. Правда, человек живуч, ни один зверь не вынесет таких ран, таких бедствий. Но ведь пространство-то какое! Где теперь искать Дашу в потоке миллионов, хлынувших на восток. Старый дурень, доктор Булавин, чего доброго, еще махнет с ней за границу.
    Покачивая головой, вздыхая от жалости, он вспоминал Дашины пристрастия к душевному комфорту, к изяществу, ее холодноватую пылкость, как кипение ледяного вина. "Не по силам ей было, не по силам… Выращена в теплице, и – на вот тебе – подул такой мировой сквознячище… Бедная, бедная, тогда в Питере, после смерти ребенка, отказывалась жить, – угасала в холодных сумерках…"
    О том, что случилось с ней после Питера, Иван Ильич знал только по наспех прочитанному ее письму. Несомненно, Даша много пережила после Питера, многое поняла… С какою страстью тогда, спасая его от сыщиков, подтащила к окошку: "Верна буду тебе до смерти. Беги, беги…" Запах ее тонких русых волос, когда прильнула к нему, Иван Ильич не забыл и никогда не забудет. Странная, чудная, обожаемая женщина… "Ну, что ж, на том и покончим с воспоминаниями…"
    Погода начала портиться. Волга потемнела, с севера поднялись грядами скучные, холодные тучи, засвистел ветер в тросах низенькой мачты. Не пришвартовываясь, проплыли Камышин, захолустный деревянный городок с оголенными садами на холмах. Сейчас же за Камышином начинался царицынский фронт.

3

    Насыщенные холодом тучи ползли над Царицыном, ветер подхватывал пыль, вихрями застилал деревянные домишки, – они тесно и кое-как – то задом к реке, то передом – вместе с нужниками и заводами громоздились на сыпучих обрывах. Иван Ильич пробирался вверх по крутой улице, где булыжники были выворочены дождевыми потоками. На набережной, на скрипящих пристанях, и здесь, в городе, не видно было ни души. И только на площади, где сквозь пыль проступала серая громада кафедрального собора, он встретил вооруженный отряд. Одетые кто во что горазд, шли молодые и пожилые, с остервенением отворачиваясь от ветра.
    Впереди шагала худая сердитая старуха в красноармейском картузе и так же, как и все, с винтовкой через плечо. Когда она поравнялась, Иван Ильич спросил у нее, где находится штаб. Старуха свирепо покосилась на него, не ответила, и весь отряд торопливо прошел, заволокся пылью.
    Ивану Ильичу нужно было явиться в штаб армии, рапортовать о прибытии парохода с огнеприпасами и передать накладную. Но, черт его знает, где искать этот штаб! Заколоченные магазины, нежилые окна да гремящие железом, вот-вот готовые сорваться вывески. Внезапно Иван Ильич налетел на какого-то военного с повязанной рукой – тот болезненно потянул воздух через зубы и шепотом выругался. Иван Ильич, извинившись, спросил его все о том же. И тут только увидел, что перед ним – Сапожков, Сергей Сергеевич, его бывший командир полка.
    – Ну, что ты носишься, как очумелый, – сказал Сапожков. – Ну, здравствуй. – Иван Ильич примерился было обхватить, обнять его. Сапожков отстранился. – Ну брось, в самом деле, держись спокойно. Ты откуда взялся?
    – Да, понимаешь, пароход сюда пригнал.
    – Вот чудак – жив! Щеки от здоровья лопаются!.. Вот – порода расейская! Тебе штаб нужен? Так вот это и есть штаб. Где остановился-то? Нигде, конечно. Ладно, я тебя подожду.
    Он вместе с Телегиным зашел в подъезд каменного купеческого дома и указал на втором этаже штабные комнаты.
    – Ванька, я жду, смотри…
    Иван Ильич видал штабы и у Сорокина и в армиях Южного фронта, где никогда не найдешь нужную тебе дверь, – все врут, будто уговорились, всюду табачный дым, паническая трескотня машинисток, шнырянье из двери в дверь значительных адъютантов в галифе с крыльями. Здесь было тихо. Он сразу нашел нужную дверь. У пыльного окна, едва пропускавшего свет, сидел дежурный; он поднял костлявое малярийное лицо и, не мигая красными веками, уставился на Телегина.
    – Никого нет, штаб на фронте, – ответил он.
    – Разрешите связаться с командующим, – груз надо сдать срочно.
    Дежурный, с легкостью истаявшего от бессонницы человека, приподнялся и поглядел в окно. Там кто-то подъехал.
    – Подождите, – сказал он тихо и продолжал раскладывать на несколько кучек донесения и рапорты, иные написанные такими карандашными загогулинами, что из их содержания можно было понять одно лишь только величие простой и мужественной души.
    Вошли двое. Один – в смушковой бекеше, с биноклем через шею и с тяжелой, на сыромятной портупее, кавалерийской шашкой. Другой – в длинной солдатской шинели, в теплой шапке с наушниками, какие носят питерские рабочие, и без оружия. Лица у обоих были темны от пыли. Дежурный сказал:
    – Прямой провод на Москву исправлен.
    Тот, кто был в смушковой бекеше, моложавый, с круглыми карими веселыми глазами, сразу остановился: "Вот это – отлично!" Другой, в шинели, закиданной землей, вынул платок, отер худощавое лицо, смахнул – сколько возможно – пыль с черных усов, и Телегин почувствовал на себе пристальный взгляд его блестевших глаз с приподнятыми нижними веками.
    – Товарищ к вам с рапортом, – сказал дежурный.
    Иван Ильич первый раз видел этих людей, не знал – кто они такие, и несколько замялся. Дежурный наклонился к нему:
    – Говорите, товарищ, это военсовет фронта.
    Телегин вынул документы и рапортовал. Услышав, что им только что пришвартован пароход с огнеприпасами, эти люди переглянулись. Тот, кто был в шинели, взял накладную, другой из-за его плеча с жадностью бегал по ней зрачками, и даже губы его маленького рта шевелились, повторяя цифры количества патронов, снарядов, пулеметных лент…
    – Сколько у вас команды на пароходе? – спросил человек в шинели.
    – Десять балтийских моряков и два полевых орудия.
    Они опять переглянулись.
    – Заполните анкету, – опять сказал тот же. – К семнадцати часам будьте со всей командой в распоряжении командующего фронтом. – Неторопливым движением он завертел сухо визжавшую ручку телефонного аппарата, соединился с кем-то, вполголоса сказал несколько слов и положил трубку. – Товарищ дежурный, организуйте немедленно как можно больше ломовых подвод. Для разгрузки мобилизуйте рабочих с орудийного завода. Проверьте исполнение и скажите мне.
    Оба человека ушли в соседнюю комнату. Дежурный принялся накручивать телефон и сдавленным голосом повторять: "Транспортный отдел… Товарища Иванова. Нет такого? Убит? Давайте другого дежурного. Говорит штаб фронта…" Иван Ильич сел заполнять анкету. Дело было ясное: явиться к командующему – значит, прямо в окопы. Иван Ильич разленился на пароходе, и вот сейчас, поскрипывая цепляющимся за бумагу пером, чувствовал знакомое, столько раз повторявшееся за эти годы волевое движение, когда все, что есть в человеке покойного, теплого, бытового, охраняющего свою жизнь, свое счастьице, со вздохом отодвигается, и невидимым разводящим становится другой Иван Ильич – упрощенный, жесткий, волевой.
    До пяти часов оставалось много времени. Телегин передал анкету и вышел в коридор. Сапожков быстро поднялся с деревянного дивана.
    – Освободился? Пойдем, приткнемся куда-нибудь.
    Он с усмешкой глядел на затуманенного Телегина. Сапожков был все тот же: неспокойный, напряженный, как будто знающий что-то такое, чего другие не знают, только внешне сильно сдал – розовое лицо его стало маленькое, как у моложавого старичка. Телегин объяснил, что – вот такое дело – надо бежать на пристань, собрать команду, выгружать ящики…
    – Жаль. Ну, что ж, пойдем на пристань. Я три месяца молчал, Ваня, дошел до того, что в госпитале едва не начал писать "Записки бывшего интеллигента"… И не пью, брат, забыл…
    Сапожков весь был потрясен встречей с Иваном Ильичом. Они вышли. Ветер погнал их по улице вниз к потемневшей Волге, махающей длинными пенными волнами.
    – Где полк, Сергей Сергеевич? Каким образом ты от него отбился?
    – От нашего полка остались рожки да ножки. Нет больше такого полка в Одиннадцатой армии.
    Телегин молча, с ужасом, взглянул на него. Сапожков начал рассказывать, прикрываясь рукой от пыли:
    – Кончились мы на хуторе Беспокойном. Известна тебе трагедия Одиннадцатой армии? Главком Сорокин натворил таких дел, – мало ему трех казней, сукиному коту. Скрыл от армии приказ Царицынского военсовета – пробиться на соединение с Десятой армией. Одна дивизия Жлобы выполнила приказ и повернула на Царицын, и то потому только, что Дмитрия Жлобу он хотел расстрелять и объявил вне закона. Представляешь: от Минеральных Вод мы отрезаны, от Ставрополя, где гибнет Таманская армия, – отрезаны. Огнеприпасы Сорокин в панике бросил еще в Тихорецкой… Справа на нас нажимает конница Шкуро, слева – конница Врангеля. И мы уходим на восток, в безводную степь… От полка моего осталась одна рота. Спим на ходу, лишь бы оторваться от противника, пробираемся балочками, жрать нечего, воды нет, ледяной ветер, – будь она проклята, эта степь! Были случаи – человек и конь окоченеют, и засыпает их песком, как скифским курганом… Добрались до хутора Беспокойного, – ни души, ни куренка, даже собак увели казачишки. А хаты, понимаешь, не заперты, – нараспашку… Ребята и давай пить молоко. Понимаешь? Начали кататься по земле, да уж поздно, – в живых осталось десятка три душ… И тут нас на утренней зоречке, как полагается, окружили с пулеметами и кончили…
    Слушая его, Иван Ильич шел все шибче, покуда не споткнулся.
    – Ну, а ты как же?
    – Черт его знает. Подвезло… Ранили меня в самом начале, – в руку, нерв, что ли, какой-то задело, – потерял сознание… Многое я с того часа начал пересматривать… Покуда валялся кверху воронкой, – бойцы, оказывается, перевязали мне руку, отнесли к омету, закидали соломой… В такой обстановке, видишь ты, позаботились… Утверждаю: нашего народа мы не знаем и никогда не знали… Иван Бунин пишет, что это – дикий зверь, а Мережковский, что это – хам, да еще грядущий… Помнишь, мы в вагоне ночью разговаривали? Я был пьян, но я ничего не забываю. В чем была ошибка: философия-то, логика-то корректируются, как стрельба, видимой целью, глубоким познанием жизненных столкновений… Революция – это тебе не Эммануил Кант!
    – Сергей Сергеевич, ну а дальше что было?..
    – Дальше-то… Ночью вылез я из соломы. На хуторе орут песни, – значит, победители уже пьяны. Наткнулся на изувеченный труп, на другой, – все ясно… Поймал лошаденку, ушел в степь, где провел несколько мучительных дней… Подобрал меня конный отряд Буденного, – есть у них в Сальских степях такой всадник… Доставили меня на станцию Куберле и, значит, – сюда. Здесь околачиваюсь в госпитале… Послужной список, документы – все осталось на гумне, в бекеше… Помнишь мою бекешу? Такой теперь не построишь…
    – Слушай, и Гымза там же погиб?
    – Гымзу мы давно потеряли, вместе с обозом, у него сыпняк бил жестокий…
    – Жалко Гымзу.
    – Всех жалко, Иван… А впрочем, вру, не жалостью это называется… Привык я к полку, неудобно как-то одному оставаться в живых… Места себе не нахожу, Иван… Ходил в штаб – просить роту хотя бы… Вполне их понимаю, человек я им неизвестный, один воинский билет на руках… Ты уж меня в штабе аттестуй, пожалуйста…
    – Ну, о чем говорить, Сергей Сергеевич…
    – Хотя самое лучшее – бери меня в отряд, честное слово. Хоть помощником, хоть связистом… Вот сталкивает нас судьба… Помнишь, как у тебя на квартире стихи писали, пугали буржуев? Ничто не проходит даром, все отзывается: пошалил и забыл, – смотришь – а ты уже стоишь перед грандиознейшей картиной, так что волосы встают торчком. Слушай, а помнишь, как я нашел тебя в сарае у немцев? Вот был налет, вот была рубка! Я еще тогда шашку сломал… Это очень хорошо, что мы опять вместе… В тебе, Иван, есть какое-то непроворотимое здоровье… Привязался я, что ли, к тебе… Слушай, а где твоя жена?
    Разговаривать им дальше не пришлось. Их перегнали ломовые телеги, рысью прогромыхавшие вниз к пристани.

    За городскими крышами сквозь вихри пыли проступал закат, огромный и мрачный, насыщая кровавой силой ползущие тучи. Над Волгой закрутился редкий снег. Нагруженные телеги, охраняемые вооруженными рабочими, давно уехали. Набережная опустела. Пароход отошел от конторки и, не зажигая огней, пришвартовывался где-то ниже по течению.
    Моряки в перепоясанных бушлатах, с гранатами, с вещевыми мешками, с винтовками сидели на конторке за ветром, – не курили, помалкивали. Из рассказов рабочих им уже было известно, что делалось в этом пустынном городе, озаренном мутно-кровавым закатом. Дела тут были невеселые.
    Иван Ильич ждал конных упряжек для выгруженных орудий, с тревогой посматривал на часы, несколько раз звонил в штаб. Выяснилось: упряжки уже высланы, отряду приказано идти вместе с орудиями прямо на вокзал. Преодолевая наваливающийся на дверь ветер, он вышел на палубу конторки. Перед ним стояла Анисья Назарова.
    – Вы зачем здесь?
    Она молчала, поджав губы; под его взглядом опустила голову. Ветхая, заплатанная шаль, видимо единственная защита от стужи, была повязана у нее на плечах, за спиной – дерюжный мешок.
На страницу Пред. 1, 2, 3, 4 ... 41, 42, 43 След.
Страница 3 из 43
Часовой пояс: GMT + 4
Мобильный портал, Profi © 2005-2023
Время генерации страницы: 0.058 сек
Общая загрузка процессора: 82%
SQL-запросов: 2
Rambler's Top100