Вилли клянется, что у нее не настоящий бас, а врожденный тенор. В ответ раздаются бурные аплодисменты. Рене заглазно тут же избирается сначала членом, а затем и почетным членом союза. По этому случаю Вилли заказывает для всех по кружке пива. Бодо мечтает о вставках, исполняемых загадочным сопрано, вследствие чего на певческих праздниках другие союзы просто с ума сойдут, вообразив, что в клубе у Бодо есть евнух; Рене, конечно, придется выступать в мужском костюме, иначе их союз должен будет перейти в разряд смешанных хоров. – Я ей сегодня же вечером скажу, – заявляет Вилли. – Вот будет смеяться! Во всех регистрах! Наконец мы с Георгом уходим. Вилли со второго этажа наблюдает за площадью; он, как старый солдат, еще ждет, что где-нибудь в засаде сидят хранители национального гимна. Но ничего не происходит. Рыночная площадь мирно покоится под звездами. В пивных распахнуты окна. Из клуба Бодо мощно льется песня "Кто тебя, прекрасный лес, вырастил на тех вершинах?". – Скажи-ка, Георг, – спрашиваю я, когда мы сворачиваем на Хакенштрассе, – ты счастлив? Георг Кроль снимает шляпу перед чем-то незримым в ночи. – Спросил бы лучше другое, – отвечает он, – сколько же можно сидеть на острие иглы? XI
С неба льет дождь. А из сада, клубясь, наплывают волны тумана. Лето захлебнулось в потоках дождя, стало холодно, и доллар стоит сто двадцать тысяч марок. С ужасным треском отваливается часть кровельного желоба, и вода, низвергающаяся перед нашим окном, похожа на стеклянную стену. Я продаю двух надгробных ангелов из неоглазуренного фарфора и венок из иммортелей какой-то хрупкой маленькой женщине, у которой двое детей умерли от гриппа. В соседней комнате лежит Георг и кашляет. У него тоже грипп, но он подкрепился кружкой глинтвейна, который я ему сварил. Кроме того, на постели вокруг него разбросано с десяток журналов, и он пользуется случаем, чтобы получить информацию о последних великосветских бракосочетаниях, разводах и скандалах в Канне, Берлине, Лондоне и Париже. Входит Генрих, как всегда в полосатых брюках с велосипедными зажимами и в темном дождевике в тон брюкам. – Не будете ли вы так любезны записать? Я продиктую вам некоторые заказы, – осведомляется он с неподражаемым сарказмом. – Безусловно. Валяйте. Он перечисляет: несколько надгробных камней из красного сиенита, мраморная доска, несколько решеток – будни смерти, ничего особенного. Потом он в нерешительности переминается с ноги на ногу, греет зад у холодной печки, рассматривает образцы каменных пород, которые уже лет двадцать лежат на полках в нашей конторе, и наконец выпаливает: – Если мне будут чинить препятствия, то не удивительно, что мы скоро обанкротимся! Я не отвечаю, чтобы позлить его. – Вот именно – обанкротимся! – поясняет он. – Я знаю, что говорю! – В самом деле? – Я ласково смотрю на него. – Зачем же вы тогда оправдываетесь? Вам и так каждый поверит. – Оправдываюсь? Я не нуждаюсь в оправдании! Но то, что случилось в Вюстрингене… – А что, убийцы столяра найдены? – Убийцы? А нам-то какое дело? И при чем тут убийство? Просто несчастный случай, он сам во всем виноват. Я то имею в виду, как вы там обошлись со старостой Деббелингом и в довершение всего предложили вдове столяра бесплатное надгробие. Я повертываюсь и смотрю в окно на дождь. Генрих Кроль принадлежит к той породе людей, которые никогда не сомневаются в правоте своих взглядов, – это делает их не только скучными, но и опасными. Из них и состоит та меднолобая масса в нашем возлюбленном отечестве, которую можно вновь и вновь гнать на войну. Ничто их не в состоянии вразумить, они родились "руки по швам" и гордятся тем, что так и умрут. Не знаю, существует ли этот тип в других странах, но если да, то наверняка не в таких количествах. Через минуту я слышу голос этого упрямого дуралея. Оказывается, он долго беседовал со старостой и все уладил. Этим мы только ему обязаны. Теперь мы можем снова поставлять надгробные памятники в Вюстринген. – Что же прикажете делать? – спрашиваю я. – Молиться на вас? Он бросает на меня язвительный взгляд. – Берегитесь, вы можете зайти слишком далеко! – А как далеко? – Слишком. Не забудьте о том, что вы здесь только служащий. – Я об этом забываю слишком часто. Иначе вам пришлось бы платить мне тройной оклад – как художнику, как бухгалтеру и как заведующему рекламой. А кроме того, хорошо, что мы не на военной службе, иначе вы стояли бы передо мной навытяжку. Впрочем, если хотите, я могу как-нибудь позвонить вашим конкурентам – Хольман и Клотц сейчас же возьмут меня к себе. Дверь распахивается, и появляется Георг в красно-рыжей пижаме. – Ты рассказываешь о Вюстрингене, Генрих? – А то о чем же? – Тогда сядь и заткнись, и да будет тебе стыдно. Ведь в Вюстрингене человека убили! Оборвалась человеческая жизнь! Для кого-то погибла целая вселенная. Каждое убийство, каждый смертельный удар – все равно что первое в мире убийство – Каин и Авель, все начинается сызнова. Если бы ты и твои единомышленники это когда-нибудь поняли, то на нашей благословенной планете мы не слышали бы столько неистовых призывов к войне! – Тогда мы слышали бы только голоса рабов и лакеев. Прислужников позорного Версальского договора! – Ах, Версальский договор? Ну, конечно! – Георг делает шаг вперед. От него веет ароматом крепкого глинтвейна. – А если бы войну выиграли мы, то, разумеется, засыпали бы наших противников подарками и изъявлениями любви, да? Ты забыл, чего только ты и тебе подобные не собирались аннексировать? Украину, Брие, Лонгви и весь рудный и угольный бассейн Франции! Разве у нас отобрали Рур? Нет, мы все еще владеем им! И ты будешь утверждать, что наш мирный договор не был бы в десять раз жестче, если бы только нам дали возможность диктовать его? Разве я не слышал, как ты сам на этот счет разорялся еще в 1917 году? Пусть Франция, дескать, станет третьестепенной державой, пусть у России аннексируют громадные территории, пусть все противники платят контрибуцию и отдают реальные ценности, пока их совсем не обескровят! И это говорил ты, Генрих! А теперь орешь вместе со всей бандой о несправедливости, учиненной над нами! Просто блевать хочется от вашего нытья и воплей о мести. Всегда у вас виноват кто-то другой! Так и несет самоупоенностью фарисеев; разве вы не знаете, в чем первый признак настоящего человека? Он отвечает за содеянное им! Но вы считаете, что по отношению к вам совершались всегда только одни несправедливости, и вы лишь одним отличаетесь от Господа Бога – Господь Бог знает все, но вы знаете больше. Георг озирается, словно очнувшись от сна. Лицо у него теперь такое же красное, как его пижама, и даже лысина порозовела. Генрих испуганно отступает. Георг следует за ним – он в полной ярости. Генрих продолжает отступать. – Ты заразишь меня! – вопит он. – Ты дышишь мне в лицо своими бациллами! Понимаешь ты, к чему это приведет, если у обоих будет грипп? – Никто больше не посмеет умирать, – замечаю я. Достойное зрелище – эта борьба между двумя братьями: Георга в огненной пижаме, потного от бешенства, и Генриха в выходном костюме, одержимого одной заботой – как бы не подхватить грипп. Эту сцену наблюдает, кроме меня, Лиза; она в халате из материи с набивными изображениями парусных судов и, несмотря на отчаянную погоду, чуть не вся высовывается из окна. В доме, где живет Кнопф, дверь открыта настежь. Перед ней дождь висит, словно занавес из стеклянных бус. В комнатах так темно, что девушки уже зажгли свет. Кажется, будто они там плавают, как дочери Рейна у Вагнера. Под огромным зонтом, похожим на черный гриб, через двор бредет столяр Вильке. Генрих Кроль исчезает, буквально вытесненный Георгом из конторы. – Полощите горло соляной кислотой! – кричу я ему вслед. – Грипп для людей вашей комплекции смертелен! Георг останавливается и хохочет. – Какой я идиот, – говорит он. – Таких типов ничем не проймешь! – Откуда у тебя эта пижама? – спрашиваю я. – Ты что, вступил в коммунистическую партию? Кто-то аплодирует: это Лиза бурно выражает Георгу свое одобрение – весьма нелояльная демонстрация по отношению к ее мужу Вацеку, убежденному национал-социалисту и будущему директору бойни. Георг раскланивается, прижав руку к сердцу. – Укладывайся в постель, – говорю я, – ты до того потеешь, что брызжешь, как фонтан. – Потеть полезно! Посмотри-ка на дождь! Небо тоже потеет. А еще там, напротив, этот кусок жизни, в распахнутом халатике, с ослепительными зубами, полный смеха! Что мы тут делаем? Интересно, почему мы не взрываемся, как фейерверк? Если бы мы хоть раз по-настоящему поняли, что такое жизнь, мы бы взорвались. Почему я торгую надгробными памятниками? Почему я не падающая звезда? Или не птица гриф, которая парит над Голливудом и выкрадывает самых восхитительных женщин из бассейнов для плаванья? Почему мы должны жить в Верденбрюке и драться в кафе "Централь", вместо того чтобы снарядить караван в Тимбукту и с носильщиками, чья кожа цвета красного дерева, пуститься в дали широкого африканского утра? Почему мы не держим бордель в Иокагаме? Отвечай! Совершенно необходимо это узнать сейчас же! Почему мы не плаваем наперегонки с пурпурными рыбами в алом свете таитянских вечеров? Отвечай! Он берет бутылку с водкой. – Стоп! – говорю. – Есть еще вино. Я сейчас же подогрею его на спиртовке. Никакой водки! У тебя жар! Нужно пить горячее красное вино с пряностями из Индии и с Зондских островов. – Ладно! Согревай! Но почему мы не находимся сами на островах Надежды и не спим с женщинами, которые пахнут корицей и чьи глаза становятся белыми, когда мы их оплодотворяем под Южным Крестом, и они издают крики, словно попугаи и тигры? Отвечай! В полумраке конторы голубое пламя спиртовки пылает, точно голубой сказочный свет. Дождь шумит, как море. – Мы плывем, капитан, – говорю я и делаю огромный глоток водки, чтобы догнать Георга. – Каравелла как раз проходит мимо Санта-Круц, Лиссабона и Золотого Берега. Рабыни араба Мухаммеда бен Гассана бен Вацека выглядывают из своих кают и манят нас рукой. Вот ваш кальян! Я протягиваю Георгу сигару из ящика, предназначенного для наших лучших агентов. Он закуривает и пускает в воздух безукоризненно правильные кольца дыма. На его пижаме проступают темные пятна влаги. – Мы плывем, – говорит он. – Почему мы еще не прибыли? – Мы прибыли. Люди всегда и всюду прибывают. Время – это предрассудок. Вот в чем тайна жизни. Только мы не знаем этого. И всегда стараемся куда-нибудь да приехать! – А почему мы не знаем этого? – спрашивает Георг. – Время, пространство и закон причинности – вот покрывало Майи, застилающее от нас беспредельность далей. – Почему? – Это те бичи, с помощью которых Бог не дает нам стать равными ему. Этими бичами он прогоняет нас сквозь строй иллюзий и через трагедию дуализма. – Какого дуализма? – Дуализма человеческого "я" и мира. Бытия и жизни. Объект и субъект уже не едины. А следствие – рождение и смерть. Цепь гремит. Кто разорвет ее – разорвет и обреченность рождению и смерти. Давайте попытаемся, рабби Кроль! От вина подымается пар. Он благоухает гвоздикой и лимонной цедрой. Я кладу в него сахар, и мы пьем. На той стороне бухты, в каюте рабовладельческого судна, принадлежащего Мухаммеду бен Гассану бен Юсуфу бен Вацеку, нам аплодируют. Мы кланяемся и ставим стаканы на стол. – Значит, мы бессмертны? – резко и нетерпеливо спрашивает Георг. – Это только гипотеза, – отвечаю я. – Только теория; ибо бессмертие – антитеза смертности, а следовательно, всего одна из половинок дуализма. Лишь когда окончательно спадет покрывало Майи, всякий дуализм полетит к черту. Тогда мы возвратимся на свою родину, объекта и субъекта уже не будет, они сольются воедино, и все вопросы исчезнут. – Этого недостаточно. – А что же еще? – Мы существуем. Точка. – Но и это одна часть антитезы: мы существуем – и мы не существуем. Это все еще дуализм, капитан! Нужно выйти за его пределы. – А как? Достаточно открыть рот, как мы натыкаемся на половину какой-нибудь другой антитезы. Так дальше невозможно! Неужели мы должны в молчании проходить через жизнь? – Это было бы противоположностью к немолчанию. – Проклятье! Опять западня! Что же делать, штурман? Не отвечая, я поднимаю стакан. В вине вспыхивают красные отсветы. Я указываю на потоки дождя и беру кусок гранита из коллекции образцов. Потом указываю на Лизу и на отсветы в стакане, как на символ мимолетности, затем на кусок гранита, как на символ неизменности, отодвигаю стакан и гранит и закрываю глаза. Внезапный озноб пробегает у меня по спине от всех этих фокус-покусов. Может быть, мы, сами того не ведая, напали на какой-то след? И обрели в опьянении магический ключ к разгадке? Куда вдруг исчезла комната? Может быть, она носится во вселенной? И где наша земля? Летит как раз мимо Плеяд? Где красный отблеск сердца? Может быть, оно и Полярная звезда, и ось мира, и его центр? С той стороны улицы доносятся бурные аплодисменты. Я открываю глаза. Сразу не нахожу перспективы. Все одновременно плоско и округло, далеко и близко и не имеет имени. Потом, завихрившись, оно приближается, останавливается и опять принимает вид, соответствующий обычным названиям. Когда все это уже было? А ведь так уже было! Почему-то я знаю, но откуда знаю, не могу вспомнить. Лиза помахивает в окно бутылкой шоколадного ликера. В эту минуту у входной двери раздается звонок, мы торопливо машем Лизе в ответ и закрываем окно. Не успевает Георг исчезнуть, как дверь конторы открывается и входит Либерман, кладбищенский сторож. Одним взглядом охватывает он спиртовку, глинтвейн и Георга в пижаме и каркает: – День рождения? – Нет, грипп, – отвечает Георг. – Поздравляю. – А с чем же тут поздравлять? – Грипп идет на пользу нашему делу. Я это замечаю по кладбищу. Гораздо больше смертей. – Господин Либерман, – обращаюсь я к этому восьмидесятилетнему здоровяку. – Мы говорим не о нашем деле. У господина Кроля тяжелый приступ космического гриппа, с которым мы сейчас героически боремся. Хотите выпить с нами стакан лекарства? – Да я больше насчет водки. От вина я только трезвею. – У нас есть и водка. Я наливаю ему полный чайный стакан. Он делает основательный глоток, затем берет свой рюкзак и извлекает оттуда четыре форели, завернутые в большие зеленые листья, пахнущие рекою, дождем и рыбой. – Подарок, – сообщает Либерман. Форели лежат на столе, глаза у них остекленели, серо-зеленая кожа покрыта красными пятнами. Смерть снова вторглась в комнату, где только что веяло бессмертием; вошла мягко и безмолвно, как упрек твари, обращенный к человеку, этому всеядному убийце, который, разглагольствуя о мире и любви, перерезает горло овцам и глушит рыбу, чтобы набраться сил и продолжать разглагольствовать о мире и о любви, не исключая и Бодендика – мясоеда, слуги Господа. – Хороший ужин, – заявляет Либерман. – Особенно для вас, господин Кроль. Легкое, диетное блюдо. Я отношу мертвую рыбу в кухню и вручаю фрау Кроль, которая разглядывает ее с видом знатока. – С вареным картофелем, сливочным маслом и салатом, – заявляет она. Я обвожу взглядом кухню. Она блистает чистотой, свет отражается от начищенных кастрюль, что-то шипит на сковороде, и разносится аппетитный запах. Кухни – это всегда утешение. Упрек исчезает из глаз форелей. Мертвая тварь вдруг превращается в пищу, которую можно приготовить самыми разнообразными способами. И вдруг кажется, что, пожалуй, для этого они и родились на свет. Какие мы предатели по отношению к самым своим благородным чувствам, думаю я. Либерман принес несколько адресов. Действие гриппа уже сказывается. Люди мрут оттого, что ослабела сопротивляемость их организмов. Их силы были и так подорваны голоданием во время войны. Я вдруг решаю переменить профессию. Я устал иметь дела со смертью. Георг принес свой купальный халат и теперь сидит в нем, словно потеющий Будда. Халат ядовито-зеленого цвета. Георг любит носить дома яркие цвета. Мне вдруг становится ясно, что именно напомнил мне наш разговор перед приходом сторожа. На днях Изабелла сказала – точно я не припомню ее слов – относительно обмана, таящегося в окружающих нас предметах. А действительно ли был обман, когда мы говорили о нем? Или мы на один сантиметр приблизились к Богу? x x x
Келья поэтов в гостинице "Валгалла" – это маленькая комнатка с панелями. На полке с книгами стоит бюст Гете, на стенах висят фотографии и гравюры, изображающие немецких классиков, романтиков и некоторых современных авторов. В этой келье собираются члены клуба поэтов, а также избранная городская интеллигенция. Собрания происходят раз в неделю. Время от времени здесь появляется даже главный редактор местной ежедневной газеты и его либо окружают откровенным льстивым вниманием, либо втайне ненавидят – смотря по тому, какой материал он принял и какой отверг. Но ему наплевать. Словно добрый дядюшка, проплывает он в табачном дыму, усталый, чтимый, оклеветанный, хотя в одном все присутствующие сходятся: он ничего не понимает в современной литературе. После Теодора Шторма, Эдуарда Мерике и Готфрида Келлера для него начинается великая пустыня. |