ПравилаРегистрацияВход
НАВИГАЦИЯ

Эрих Мария Ремарк - Ночь в Лиссабоне.

Архив файлов » Библиотека » Собрания сочинений » Эрих Мария Ремарк
    Вагон-ресторан был полон. За моим столиком сидела компания американцев.
    – Где же мое место? – спросил я кельнера.
    Он пожал плечами.
    – Я не мог его сохранить за вами. Что поделаешь с этими американцами? Они не понимают ни слова по-немецки и садятся, где им вздумается. Займите другое место чуть подальше. Не все ли равно, за каким столом сидеть? Я уже переставил туда ваше вино.
    Я не знал, что делать. Семья американцев весело и бесцеремонно заняла все четыре места за моим столиком. Там, где лежали мои деньги, сидела сейчас прелестная шестнадцатилетняя девушка с фотоаппаратом. Если бы я стал настаивать на том, чтобы обязательно занять свое место, это возбудило бы только всеобщее внимание. Мы находились еще на германской территории.
    Я был в нерешительности.
    – Присядьте пока за тот стол, – посоветовал кельнер. – Вы сможете занять свое прежнее место, как только оно освободится. Американцы едят быстро – пару бутербродов с апельсиновым соком – и все. А я затем подам вам настоящий обед.
    – Хорошо.
    Я сел так, чтобы наблюдать за деньгами. Странно – еще минуту назад я отдал бы все, лишь бы пробраться за границу. Но теперь я сидел и думал только о деньгах. Я готов был напасть на этих американцев, чтобы заполучить деньги, едва только поезд окажется в Швейцарии.
    Мимо, по перрону, провели маленького потного человека из моего купе. При взгляде на него меня охватило глубокое бессознательное удовлетворение, что это был не я. Я жалел его, но дешевое чувство сострадания, охватившее меня, было всего лишь небольшой подачкой судьбе. Конечно, я был отвратителен, но я ничего не мог и не хотел предпринять. Я хотел спастись, и мне нужны были мои деньги. Ведь это были не просто деньги – обыкновенное, шкурное, эгоистическое личное счастье, – они означали безопасность, покой, жизнь с Еленой – пусть хотя бы в течение нескольких месяцев. Нам никогда не освободиться от этого. Но наше второе "я", которое не поддается контролю, всегда наблюдает за этой комедией…
    – Господин Шварц, – прервал я его, – как вы все-таки опять завладели деньгами?
    – Вы правы, – смутился он. – Я отвлекся. Но эта нелепая тирада посвящена все той же теме. В вагон-ресторан вошли швейцарские таможенники. Оказалось, что у американцев были не только чемоданы, но и крупные вещи в багажном вагоне. Они удалились, и дети последовали за ними. Кельнер оказался прав: с едой американцы управились быстро. Стол был убран, и я пересел опять на свое место. Я положил руку на скатерть и почувствовал небольшую выпуклость.
    – С таможенным досмотром покончено? – спросил кельнер, переставляя бутылку ко мне на стол.
    – Конечно, – сказал я. – Принесите мне жаркое. Мы уже в Швейцарии?
    – Еще нет. Как только тронемся, переедем границу.
    Он ушел. Когда же, наконец, тронется поезд? Меня охватило последнее лихорадочное нетерпение. Оно вам, конечно, знакомо. Я смотрел в окно на перрон. Там стояли и ходили люди. Приземистый человечек в смокинге и коротких брюках продавал с никелированной тележки шоколад и гумпольдкирхенское вино, яростно зазывая покупателей. Показался мой знакомый – вспотевший пассажир, теперь он был один и быстро бежал к вагону.
    – Однако вы здорово пьете, – послышался голос кельнера.
    – Что вы сказали?
    – Я говорю, что вы пьете вино, словно заливаете пожар.
    Я взглянул на бутылку. Она была почти пуста. Я не заметил, как выпил ее. В этот момент вагон дрогнул. Бутылка наклонилась и упала. Я успел подхватить ее. Поезд тронулся.
    – Принесите мне еще одну, – сказал я.
    Кельнер исчез. Я вытащил деньги из-под скатерти и сунул их в карман. Вернулись американцы. Они уселись за стол, откуда я только что пересел, и заказали кофе. Девочка принялась фотографировать пейзажи. У нее был хороший вкус: мы проезжали через красивейшие места мира.
    Кельнер принес вино.
    – Мы уже в Швейцарии.
    Я заплатил и дал ему хорошие чаевые.
    – А вино возьмите себе, – сказал я. – Оно мне уже не нужно. Я хотел отметить одно событие, но, кажется, и одной бутылки оказалось более чем достаточно.
    – Это оттого, что вы выпили его натощак, – объяснил он.
    – Возможно.
    Я встал.
    – Может быть у вас день рождения?
    – Юбилей, – сказал я. – Золотой юбилей.
    Маленький человек в купе некоторое время сидел молча. Пот с него, правда, уже перестал литься, но видно было, что костюм и рубашка у него насквозь мокрые.
    Он спросил:
    – Мы уже в Швейцарии?
    – Да, – ответил я.
    Он ничего не сказал и выглянул в окно. Мимо проплыла станция с швейцарским названием. Поезд остановился. На перроне появился начальник станции – швейцарец. Двое швейцарских полицейских болтали возле груды багажа, предназначенного для погрузки. В киоске продавали швейцарский шоколад и колбасу.
    Человек высунулся в окно и купил швейцарскую газету.
    – Это уже Швейцария? – спросил он мальчишку.
    – Да. Что еще? Десять чернушек.
    – Что?
    – Десять чернушек! Десять сантимов, за газету!
    Он отсчитал деньги с таким видом, будто получил крупный выигрыш. Перемена валюты, кажется, в конце концов его убедила. Мне он не поверил. Он развернул газету, просмотрел ее и отложил в сторону.
    Поезд опять пошел. Усыпляюще стучали колеса. Меня охватило глубокое чувство свободы. Мой спутник начал что-то говорить. Я заметил, что губы у него двигаются, и только тогда услышал его голос.
    – Наконец-то выбрались, – сказал он и пристально посмотрел на меня. – Наконец выбрались из вашей проклятой страны, господин "партайгеноссе"! Из страны, которую вы, свиньи, превратили в казарму и концентрационный лагерь! Слава богу, хоть здесь, в Швейцарии, вы уже не в состоянии приказывать! И человек может открыть рот, не боясь получить удар сапогом в зубы! Что вы сделали из Германии, вы разбойники, убийцы и палачи!
    В углах рта у него появилась пена. Глаза готовы были выскочить из орбит. Он походил на истеричку, которая вдруг увидела жабу. Он считал меня тоже одним из "партайгеноссе", и – после того, что он услышал, – он был, конечно, прав.
    Я слушал его совершенно спокойно. Я был спасен! Что по сравнению с этим значило все остальное?
    – Вы, должно быть, очень смелый человек, – сказал я наконец. – Ведь я по крайней мере на двадцать фунтов тяжелее вас и сантиметров на пятнадцать выше. Впрочем постарайтесь высказаться. Это облегчает.
    – Насмешки? – крикнул он, выходя из себя. – И сейчас еще хотите надо мной издеваться? Ошибаетесь! Это прошло, и прошло навсегда! Что вы сделали с моими стариками? Что вам сделал мой отец? А сейчас?! Сейчас вы хотите поджечь весь мир?
    – Вы думаете, будет война? – спросил я.
    – Так, так! Издевайтесь дальше! Будто вы этого не знаете! А что же еще остается вам делать с вашим тысячелетним рейхом и чудовищным вооружением? Вам, профессиональным преступникам и убийцам! Если вы не начнете войну, ваше мнимое благополучие лопнет – и вы вместе с ним!
    – Я тоже так думаю, – сказал я и почувствовал вдруг, как по лицу скользнул теплый луч позднего солнца. Его прикосновение было похоже на ласку. – Но что будет, если Германия победит?
    Человечек в пропотевшем костюме молча уставился на меня и судорожно глотнул.
    – Если вы победите, значит, бога больше нет, – сказал он с трудом.
    – Я тоже так думаю.
    Я встал.
    – Не прикасайтесь ко мне, – зашипел он. – Вы будете арестованы! Я остановлю поезд! Я донесу на вас! На вас и так нужно донести. Потому что вы шпион! Я слышал, о чем вы говорили!
    "Этого еще недоставало", – подумал я.
    – Швейцария – свободное государство, – сказал я. – Здесь не арестовывают на основании доносов. Вы этому, кажется, неплохо научились там, в Германии…
    Я взял чемодан и отправился в другое купе. Я ничего не хотел объяснять этому сумасшедшему. Но сидеть рядом с ним мне было противно. Ненависть – это кислота, которая разъедает душу; все равно – ненавидишь ли сам или испытываешь ненависть другого. Я узнал это за время своих странствий.
    Так я приехал в Цюрих.

9

    Музыка на мгновение смолкла. Со стороны танцующих послышались возбужденные возгласы. Сразу же вслед за этим оркестр заиграл с удвоенной силой. Женщина в канареечном платье, с фальшивыми бриллиантами в волосах, выступила вперед и запела.
    То, что должно было случиться, – случилось. Немец во время танцев столкнулся с англичанином. Каждый из них обвинял другого в том, что это было сделано умышленно. Распорядитель и два кельнера попытались сыграть роль Лиги наций и смягчить разгоревшиеся страсти, но их не слушали.
    Оркестр оказался умнее: он переменил ритм и вместо фокстрота заиграл танго. Дипломаты оказались вынужденными или стоять посреди танцующих, что было просто глупо, или танцевать дальше.
    Немец, кажется, не умел танцевать танго, в то время как англичанин, еще стоя на месте, принялся отстукивать ритм. Танцующие пары то и дело толкали обоих. Повод. для ссоры потерял остроту. Награждая друг друга свирепыми взглядами, оба отошли к своим столикам.
    – Соперники, – презрительно сказал Шварц. – Почему нынешние герои не устраивают дуэлей?
    – Итак, вы приехали в Цюрих, – сказал я.
    Он слабо улыбнулся.
    – Уйдем отсюда.
    – Куда?
    – Наверняка здесь найдется какой-нибудь кабачок, открытый всю ночь. А этот похож на могилу, где танцуют и играют в войну.
    Он расплатился и спросил кельнера, нет ли тут поблизости какого-нибудь другого заведения.
    Тот вырвал из блокнота листок бумаги, написал адрес и объяснил нам, как туда пройти.
    Мы вышли. Стояла чудесная ночь. Небо еще было усыпано звездами, но на горизонте заря и море уже слились в первом объятии и исчезли в голубом тумане. Небо стало выше, сильнее чувствовался запах моря и цветов. Все обещало ясный день.
    При свете солнца в Лиссабоне есть что-то наивно-театральное, пленительное и колдовское. Зато ночью он превращается в смутную сказку о городе, который всеми своими террасами и огнями спускается к морю, словно празднично наряженная женщина, склонившаяся к своему возлюбленному, потонувшему во мраке.
    Некоторое время я и Шварц стояли молча.
    – Вот так некогда и мы представляли себе жизнь, не правда ли? – мрачно сказал он. – Тысячи огней и улицы, уходящие в бесконечность.
    Я ничего не ответил. Для меня жизнь заключалась в корабле, что стоял на Тахо, и путь его лежал не в бесконечность – в Америку.
    Я был по горло сыт приключениями – жизнь забросала нас ими, словно тухлыми яйцами. Самым невероятным приключением становились теперь паспорт, виза, билет. Для тех, кто против своей воли превратился в изгнанника, обычные будни давно уже казались несбыточной фантасмагорией, а самые отчаянные авантюры обращались в сущую муку.
    – Цюрих произвел на меня тогда такое же впечатление, как Лиссабон на вас этой ночью, – сказал Шварц. – Там вновь началось то, что мне казалось уже потерянным безвозвратно. Вы знаете, конечно, что время – это слабый настой смерти. Нам постоянно, медленно подливают его, словно безвредное снадобье. Сначала он оживляет нас, и мы даже начинаем верить, что мы почти что бессмертны. Но день за днем и капля за каплей – он становится все крепче и крепче и в конце концов превращается в едкую кислоту, которая мутит и разрушает нашу кровь.
    И даже если бы мы захотели ценой оставшихся лет купить молодость, – мы не смогли бы сделать этого потому, что кислота времени изменила нас, а химические соединения уже не те, теперь уже требуется чудо…
    Он остановился и посмотрел на мерцающий в ночи город.
    – Я бы хотел, чтобы в памяти эта ночь осталась счастливейшей в моей жизни, – прошептал он. – Она стала самой ужасной из всех. Вы думаете, память не может этого сделать? Может! Чудо, когда его переживаешь, никогда не бывает полным, только воспоминание делает его таким. И если счастье умерло, оно все-таки не может уже измениться и выродиться в разочарование. Оно по-прежнему остается совершенным. И если я его еще раз вызываю теперь, разве оно не должно остаться таким, каким я его вижу? Разве не существует оно до тех пор, пока существую я?
    Мы стояли на лестнице. Неотвратимо приближался рассвет, и Шварц маячил, словно лунатик, словно печальный, забытый образ ночи. Мне вдруг стало его смертельно жаль.
    – Это правда, – осторожно сказал я. – Разве мы можем знать истинную меру своего счастья, если нам неизвестно, что ждет нас впереди!
    – В то время, как мы каждое мгновение чувствуем, что нам его не остановить и что нечего даже и пытаться сделать это, – прошептал Шварц. – Но если мы не в состоянии схватить и удержать его грубым прикосновением наших рук, то, может быть, – если его не спугнуть, – оно останется в глубине наших глаз? Может быть, оно даже будет жить там, пока живут глаза?
    Он все еще смотрел вниз, на город, где стоял дощатый гроб, а перед пристанью ждал корабль. На мгновение мне вдруг показалось, что лицо его вот-вот распадется – так сильно было в нем выражение мертвящей боли. Оно застыло, будто парализованное.
    Потом черты его вновь пришли в движение, рот уже не напоминал черную, зияющую дыру, а глаза ожили и перестали походить на два куска гальки. Мы пошли вниз к гавани.
    – Боже мой, – заговорил он снова. – Кто мы такие? Вы, я, остальные люди? Что такое те, которых нет больше? Что более истинно: человек или его отражение? Живое – наполненное мукой и страстью – или воспоминание о нем, лишенное ощущения боли?
    Может быть, мы как раз и сливаемся теперь воедино – мертвая и я может быть, только сейчас она вполне принадлежит мне, – подчиняясь заклинаниям неведомой, безутешной алхимии, откликаясь только по моей воле и отвечая только так, как хочу этого я – погибшая и все-таки еще существующая где-то в крошечной фосфоресцирующей клетке моего мозга? Или, может быть, я не только уже потерял ее, но теряю теперь, в медленно тускнеющем воспоминании
    – вновь и вновь, каждую секунду все больше и больше. А я должен удержать ее, боже! Должен! Понимаете вы это?
    Он ударил себя в лоб.
    Мы подошли к улице, которая длинными пологими ступенями спускалась с холма. Днем здесь, видно, проходило какое-то празднество. Между домами, на железных прутьях, еще висели увядшие гирлянды, источавшие теперь запах тления, ряды ламп, украшенных кое-где большими абажурами в виде тюльпанов. Повыше, метрах в двадцати друг от друга, покачивались пятиконечные звезды из маленьких электрических лампочек. По-видимому, улицу украшали для какой-то процессии или одного из многих религиозных праздников. Теперь, в наступающем утре, все это выглядело жалким, обшарпанным и холодным, и только чуть пониже, где, вероятно, что-то не ладилось с контактами, все еще горела одна звезда необычно резким, бледным светом, какой всегда приобретают электрические огни в вечерних сумерках или на рассвете.
    – Вот здесь можно и причалить, – сказал Шварц, открывая дверь в кабачок, где еще горел свет. К нам подошел большой загорелый человек, пригласил садиться. В низком помещении стояли две бочки. За одним из столиков сидели мужчина и женщина. Хозяин сказал, что у него есть только вино и холодная жареная рыба.
    – Вы знаете Цюрих? – спросил Шварц.
    – Да. В Швейцарии меня четыре раза ловила полиция. Тюрьмы там хорошие. Гораздо лучше, чем во Франции. Особенно зимой. К сожалению, если вы захотите отдохнуть вас продержат там не больше двух недель. Потом выпустят, и кордебалет на границе начинается сызнова.
    – Решение пересечь границу открыто будто освободило что-то во мне, – сказал Шварц. – Я вдруг перестал бояться. При виде полицейского на улице сердце у меня уже не замирало. Я испытывал, конечно, слабый толчок, но он был таким легким, что в следующий же момент я с еще большей силой чувствовал свою свободу.
    Я кивнул.
    – Ощущение опасности всегда обостряет восприятие жизни. Но только до тех пор, пока опасность лишь маячит где-то на горизонте.
    – Вы думаете, только до тех пор? – Шварц странно посмотрел на меня. – Нет, и дальше тоже, вплоть то того, что мы называем смертью, и даже после нее. И где вообще та потеря, которая могла бы остановить биение чувства? Разве город не остается жить и после того, как вы его покинули? Разве он не остается в вас, даже если он будет разрушен? И кто же в таком случае знает, что такое умереть? Может быть, жизнь – это всего лишь луч, медленно скользящий по нашим меняющимся лицам? Но если это так, то не было ли у нас уже какого-то другого праоблика еще раньше, до рождения, того, что сохранится и после разрушения временного и преходящего?
    Между стульев, крадучись, прошла кошка. Я бросил ей кусок рыбы. Она подняла хвост и отвернулась.
    – Вы встретили вашу жену в Цюрихе? – осторожно спросил я.
    – Я встретил ее в отеле. Всякая принужденность и скованность – уклончивая стратегия боли и обиды – исчезли без следа. Я встретил женщину, которую я не знал, но любил, с которой я как будто был связан пятью годами безмолвного прошлого, но годы эти уже не имели над ней никакой власти. Казалось – с тех пор, как Елена пересекла границу – яд времени перестал на нее действовать.
    Теперь прошлое принадлежало нам, а не мы ему. Оно изменилось, и вместо обычной угнетающей картины минувших лет, оно отражало лишь нас самих, не связанных с ушедшим. Мы решили вырваться из окружающего и сделали это, и теперь все, что было раньше, оказалось отрезанным, а невозможное превратилось в реальность: это было ощущение нового бытия без единой морщины старого.
На страницу Пред. 1, 2, 3 ... 10, 11, 12 ... 24, 25, 26 След.
Страница 11 из 26
Часовой пояс: GMT + 4
Мобильный портал, Profi © 2005-2023
Время генерации страницы: 3.505 сек
Общая загрузка процессора: 84%
SQL-запросов: 2
Rambler's Top100