Но я не могу. Я объелся, желудок набит до отказу, на языке вкус марципана, апельсинов, сдобы, шоколада. Моя тарелка почти опустела. Я откусил по куску от каждой пряничной фигурки. У Санта-Клауса не хватает головы, у ослика - ноги. А Кристиан, запасливый, как щенок, все отложил на потом, припрятал; время от времени он осторожно извлекает из укромного местечка шоколадку, но не откусывает от нее, а только лижет. Недели две, не меньше, его запасы будут храниться в неприкосновенности, а дай ему волю, так и дольше. Сегодня мы толком не знаем, чем заняты взрослые. Отец вернулся и снова ушел. Жильцы выходят, приходят. Вот и лампы зажигаются и запирают дом; наступил вечер, а скоро уже и ночь. Завтра надо будет возвращаться к реальной жизни, вставать в семь утра, к восьми идти в школу. Брат Мансюи снова будет ходить между рядами и раздавать направо и налево свои фиалковые стиральные резинки. Холодный двор, мамы учеников, поджидающие в маленькой комнате со стеклянными стенами. Палочки на классной доске... Остается потерпеть не так уж много. До Рождества всего две недели. Мы уже поем в классе: Гряди, божественный Мессия, Сердца заблудшие спасай, Гряди, божественный Мессия, Спасенье миру возвещай Пряничные санта-клаусы в витринах сменяются яслями. Все покупают гречневую муку и коринку для рождественских гречишных пирогов. Этот месяц - самый необычный, самый таинственный в году. И каждый праздник приносит с собой особые кушанья, за рождественскими гречишными пирогами придет пора печь новогодние вафли. В конторе на улице Гийомен 31 декабря, едва часы пробьют шесть, Дезире подает знак сослуживцам, и те, поправив галстуки, пойдут за ним в кабинет господина Майера. А господин Майер, как всегда в этот день, прикинется удивленным. - Господин Майер! В этот последний день старого года мы почитаем своим приятным долгом принести вам наши сердечные пожелания здоровья и процветания в новом году. Тощий унылый господин Майер встает и пожимает руки. В кабинете пахнет старой бумагой, старой кожей. На камине рядом с бронзовой статуэткой приготовлена бутылка портвейна и нужное количество рюмок. - Если не возражаете, выпьем за здоровье... Тут же традиционная коробка сигар. Все берут по сигаре и закуривают. В воздухе плавают голубые струйки дыма. Портвейн цедят маленькими глотками. В оголенном зимнем саду блестят обледенелые дорожки. - За ваше здоровье... Все кончено. Господин Майер берет коробку с сигарами и протягивает ее Дезире. - Не откажите в любезности разделить это между сослуживцами. Дележ происходит в конторе. По четыре сигары на человека. - С Новым годом, господин Сименон! - С Новым годом, господин Лардан! - С Новым годом, господин Лодеман! Крыльцо по случаю гололеда посыпано золой. По тротуарам надо ходить осторожно. От портвейна во всем теле тепло. По дороге можно закурить сигару... С Новым годом! 18 января 1945, Сабль-д'Олонн Ты видишь, мой мальчик, что между последними страницами 1941 года и этими строками оказался большой пропуск. Может быть, я и соберусь когда-нибудь его заполнить. А покамест пишу тебе нечто вроде письма, как написал бы тебе, двадцатилетнему, будь ты далеко. Мы живем в гостинице в Сабль-д'Олонн. Ты играешь у себя в комнате с Буль и двумя друзьями - детьми официанта Жозефа из ресторана, а я сижу у себя в комнате один. Только что мне захотелось написать сказку или рассказ, потому что я чувствую себя не в форме, да и голова не тем занята, чтобы углубиться в роман. Днем, когда мы сидели за столом (я чуть было не написал - за табльдотом: хотя мы обедаем за отдельными столиками, но разговор быстро становится общим),- итак, днем произошел небольшой инцидент, точнее, вышел некий спор. И только сейчас, двумя часами позже, я понял, что у меня остался от этого спора неприятный осадок. Как живо мне это напомнило другой случай, недельной давности! И мне захотелось рассказать тебе оба эпизода. Сначала о том из них, который касается тебя. Когда ты будешь читать эти строки, он уже, наверно, изгладится из твоей памяти. Было очень холодно, градусов четырнадцать- пятнадцать ниже нуля, и под насыпью валялись птицы, мертвые или настолько замерзшие, особенно зяблики, что даже не в силах были взлететь при нашем появлении. За тобой увязался пес, он прибежал издалека, оттуда, где виднеются сосны,- старый беспородный пес, лохматый, со свалявшейся шерстью, с больными слезящимися глазами. Ты его приласкал, растроганный его внезапной к тебе симпатией. В гостиницу вы вернулись вместе, и твой новый друг шел за тобой по пятам, а когда ты останавливался, он засматривал тебе в лицо глазами, в которых читалась решимость вручить тебе свою судьбу навсегда. На пороге мы увидели матроса, одного из тех, что целыми днями простаивают, прислонясь к стене дома, чтобы укрыться от ветра, и смотрят на море. Матрос сказал: - Он глухой. Его хозяева живут на такой-то улице. Сейчас они в отъезде, а за псиной присматривает, видно, кто-нибудь из соседей. Что мы только не придумывали, чтобы он тебе разонравился! - Он глухой. Он старый. Он безобразный. - Ничего. - Он грязный. От него воняет. - Ничего. - Хозяин гостиницы не позволит его держать. Ты смирился с тем, что пес погостит у тебя только во время завтрака, а потом ты отведешь его домой. Я ушел, а ты остался один в холле вместе со старым псом. Через несколько минут я услышал, что ты карабкаешься по лестнице, останавливаясь на каждой ступеньке; потом ты долго переминался с ноги на ногу перед дверью, прежде чем войти. Выражение лица у тебя было какое-то странное, недетское, я тебя никогда таким не видел. - Папа! Скорее уведи собаку... Я видел, что ты удерживаешься от слез ценой героических усилий. Что случилось? - Позавтракаем и пойдем. Ты сам попросил, чтобы пес поел и обогрелся у нас, тебе разрешили. - Надо его увести прямо сейчас. На лице у тебя - настоящая, недетская тоска. Ты уцепился за меня, начал теребить за руку, пряча глаза. - Пойдем! Ну пойдем скорее. Зов о помощи. - Ты же сам радовался, что тебе разрешили часок-другой с ним побыть! - Пойдем скорее! Надо его увести. Когда пришла Буль и хотела объяснить мне, что случилось, ты попытался ее удержать. Буль плакала, не скрывая слез: она слышала, как ты говорил сам с собой на каждой ступеньке. То, о чем ты не хотел мне рассказать, произошло у нее на глазах. ...Пес растянулся у камина, а тут пришел хозяин и пинком вышвырнул его за дверь. А он не понимал, что случилось, и смотрел на тебя, а потом уселся ждать за порогом. - Пойдем скорее, папа! Скорее! Ты потащил меня за собой, и мы отвели пса. Дорогой ты старался на него не смотреть. Может быть, ты, сам того не понимая, испытывал перед ним стыд за всех людей. Это, наверно, первое взрослое горе в твоей жизни. Тебе скоро шесть, через четыре месяца, как сам ты любишь уточнять. А мне в будущем месяце стукнет сорок два. И вот сегодня на душе у меня кошки скребут, а все из-за того, что в пустяковом споре, в застольной болтовне я за словами как будто уловил враждебность, направленную именно на меня. В моем возрасте пора бы уже усвоить, что по нынешним временам разница во мнениях вызывает ожесточение спорящих и, как правило, такие споры добром не кончаются. Мы говорили о том, что будет завтра, послезавтра, и о неизбежности нового, решительного перераспределения так называемых благ. Я защищал в разговоре маленьких людей, рабочих, и напомнил, что им потребовалось чуть не столетие борьбы, чтобы на заводах был отменен труд детей, и то лишь до десяти лет, а рабочий день в шахтах был ограничен двенадцатью часами. Так неужели эти люди будут довольствоваться в наши дни теми уступками, на которые идут хозяева из страха перед ними? На трудовой люд ополчилась одна женщина, учительница, сама вышедшая из народа. Она живет у нас в гостинице уже несколько недель и до вчерашнего дня расточала нам сплошные любезности. И вдруг ее ненависть - иного слова не подберешь! - прорвалась наружу, видимо, против ее воли. За что? Понятия не имею. Ненависть к женам рабочих - они, мол, бьют баклуши целыми днями, пока она в школе мучается с их детьми; ненависть к рабочим, напивающимся после шахты или цинкоплавильной печи; ненависть к их немытым, а подчас и распущенным детям, которых ей доверили; и, конечно, ненависть ко мне. Надеюсь, тебе понятно? Она ненавидит как тех, кто ниже ее, так и тех, кто выше. Первых она презирает, вторым завидует. Я, с ее точки зрения, принадлежу ко второй категории. Она считает, что я много зарабатываю, поскольку не трясусь над каждым грошом. Поначалу она прониклась ко мне почтением, потому что писатель с ее точки зрения - это что-то вроде крупного промышленника или политического деятеля. Вздумай я проповедовать самые разрушительные бредни, она бы сочла, что я в своем праве. Но, пожив с нами бок о бок, она разглядела, что я самый что ни на есть обыкновенный человек, такой же, как другие. Очевидно, я показался ей вполне бесцветной личностью. А чем она хуже? И вот вдобавок этот заурядный тип осмеливается защищать рабочих! И признается, не краснея, что вышел из народа, из самой простой семьи, в которой знали, что такое голод. - Ну что ж! Надеюсь, этот ваш коммунизм позволит вам вернуться в лоно народа и вы от этого только выиграете, потому что окажетесь наконец-то на своем месте. Вот и все, сынок. В общем-то и говорить не о чем - о такой ерунде даже не расскажешь друзьям. А мне от этого было почти так же больно, как тебе, когда хозяин захолустной гостиницы выгнал пинком на улицу старого пса. Тебе пять с половиной, а мне сорок два. Ничего, привыкнешь со временем ко всему Хотя должен тебе сегодня сознаться, что я до сих пор так и не привык. Спокойной ночи, сын! 1945 г
www.profismart.org |