Что же он делал здесь, в траве, когда лежал подобно пастуху Вергилия, Титиру или Дамету, а долг призывал его в другое место?
    Нет, долг не призывал его больше в оркестр: два его ученика с триумфом перешагнули зиявшую бездну - третий класс, уроков у него было хоть отбавляй, сбережений хватило бы на то, чтобы купить целый дом, и вот уже месяца три-четыре назад он отказался участвовать в этом нестройном оркестре, куда прежде толкнула его нужда.
    Он находился там, где ему и надлежало быть: нигде ему не было бы так хорошо; уронив голову в колосья и свесив ноги над придорожной канавой, он лежал на краю поля, ночью, при свете луны, на том самом месте, где пять лет назад он нашел девочку, которая будто по волшебству изменила жалкую лачугу в предместье Сен-Жак и, невинная Медея, заставила нашего героя помолодеть. В эту ночь исполнилось ровно пять лет со дня ее встречи с Жюстеном, и сейчас он благодарил Всевышнего за бесценное сокровище, посланное ему Небом.
    Стоял июнь 1826 года; девочка превратилась в высокую стройную девушку.
    Ей только что исполнилось пятнадцать лет.
    Это был прекрасная русалка, похожая на тех, что любуются своим отражением в ручейках, каскадами срывающихся с Таунуса и впадающих в Рейн. У нее были длинные белокурые волосы золотистого оттенка спелых колосьев; васильковые глаза, подобные цветам, среди которых нашли ее спящей; красные как маки щеки, трепещущие, когда из ее ротика вырывалось девственное дыхание.
    Она словно была соткана из всех полевых цветов, среди которых она провела ночь пять лет назад; она была похожа на живой букет, розовый и свежий.
    Жюстен тоже очень похорошел; мы уже говорили, что для этого больших усилий и не требовалось: довольно было, например, пройтись по дороге счастья.
    Ощущение довольства заставляло его перестать хмуриться, а со времени пережитых ненастных дней в его лице остались только мягкость и благородство.
    Однажды он взглянул на свое отражение в зеркале и не узнал себя; он покраснел от удовольствия, увидев, каким он стал. С той поры, сознавая, как он похорошел благодаря красоте Мины, он стал тщательно заботиться о своей внешности, что раньше ему не было свойственно.
    Да и было от чего похорошеть, живя рядом с этим восхитительным созданием.
    Когда они по воскресеньям выходили вдвоем прогуляться на равнинах Монружа, на них было приятно смотреть: оба белокурые, она - в розовом, он - в белом; рука девушки, словно лиана, обвивает руку молодого человека, ее головка почти касается его плеча, будто она хочет найти опору. Ах, какая это была восхитительная гармония, какая очаровательная пара!
    На них оглядывались - добросердечные горожане, разумеется, - с тем бесхитростным удовольствием, какое испытываешь, провожая взглядом людей прославленных или счастливых; те, кто принимал их за брата и сестру, восхищались ими; те, кто принимал их за жениха и невесту, им завидовали.
    Они оба были так добры, так радостны, так молоды! Теперь, когда он был счастлив, Жюстену едва можно было дать двадцать пять лет.
    К нему возвращалась его молодость, которой он так пренебрег, которой не успел насладиться; к нему возвращалась его прежняя беззаботная юность. Все маленькие мальчики были влюблены в Мину, а девочки - в Жюстена, все бедняки тянули руки к ним обоим.
    Мы в подробностях поведали о том, как Мина из ребенка стала девушкой, как Жюстен снова обрел счастье; последуем же за ними обоими в их новую жизнь.
    Девушка образованна: музыка, рисунок, история, древняя литература, современная литература - всему ее выучили, все она прекрасно усвоила. Ее возвышенный духовный мир развивался на благодатной почве, называемой семьей; ее вкусы столь же просты, как и туалеты, а выходное платье - воплощение ее души: оно безупречно белое и закрытое, как душа Мины, до сих пор закрытая для чувственных удовольствий, но, подобно чашечке цветка, готовая приоткрыться под солнечными лучами, ведь у юных девиц одно светило - любовь.
    Итак, ее целомудренная душа заключена в девственно-чистое тело.
    В сердце Жюстена, как на доброй почве, которую никогда не засевали, только что расцвела юная сильная любовь, уже тянущая к солнцу ветви.
    Как же Жюстен догадался, что он влюблен?
    Благодаря страданию - тем более невыносимому, что он отвык страдать.
    Только что миновал праздник Тела Господня. В то время, когда люди еще позволяли Господу иметь собственный праздник, многие парижские улицы, в особенности улицы крупных предместий, были усеяны цветами, походили на ковер под ногами священника, что нес святые дары; стены были обтянуты сукнами или гобеленами; все было пропитано ароматом ладана; в воздухе кружились лепестки роз, разбрасываемые целыми пригоршнями; приходские церкви звонили во все колокола.
    Восхитительное зрелище представляли собой под лучезарным небом вереницы девушек в белых покрывалах, двигавшиеся за клиром подобно древнегреческой феории. В те времена правительство еще не распределяло учащихся по провинциальным школам, вот почему к крышам домов в предместьях лепились, как гнезда ласточек, любопытные молодые люди, а некоторые свешивались из окон своих мансард, чтобы полюбоваться процессией невинных девиц в белых одеждах.
    Мина шла вместе с другими девушками; Жюстен, прислонившись плечом к решеткам Валь-де-Грас, ждал, когда она пройдет мимо.
    Процессия подошла ближе.
    Жюстен скоро отыскал глазами девушку, которая, словно самый высокий и красивый цветок в букете, была на голову выше подруг.
    У него не было другой мысли, другого желания, кроме одного: посмотреть, как она пройдет мимо. Но будто сама судьба заставила его поднять глаза, и он увидел в одном из окон молодого человека, пожиравшего взглядом всю эту лебединую стайку.
    Кого высматривал молодой человек? Жюстену почудилось, будто тот пришел ради Мины и смотрит только на нее. Краска бросилась Жюстену в лицо… Да нет, мы ошиблись: лицо его просто запылало, и с этой минуты бедный школьный учитель понял, что происходит в его душе.
    Змея только что ужалила его в сердце, даже более того: в самое сердце сердца, как сказал Гамлет.
    Он ревновал!
    Жюстен спрятал лицо в ладонях, опасаясь, что девушка, пройдя мимо и заметив его румянец, могла понять причину его смущения.
    Возвратившись домой, он заперся у себя и целых два часа просидел в одиночестве, пытаясь разобраться в своих чувствах.
    Если этого времени ему не хватило, чтобы догадаться о любви к Мине, если он еще сомневался, как назвать это чувство, то испытанное им вскоре потрясение должно было развеять последние его сомнения.
    Вечером, около десяти, исполнив все, что от нее требовалось в этот день, Мина, как обычно, спустилась вниз попрощаться перед сном с Жюстеном и подставить ему лоб для братского поцелуя.
    Когда Мина вошла в комнату, молодой человек задрожал всем телом, его щеки запылали, точь-в-точь как у Мины в тот день, когда Жюстен застал ее со смычком в руке.
    Он поцеловал ее в лоб, но при этом смертельно побледнел, как Мина в тот день, когда она запела в мрачном дворе и, застигнутая Селестой, решила, что совершает святотатство, такое же, как если бы громко заговорила в церкви.
    Поцелуй Жюстена показался ему самому кощунственным, недозволенным, полным вожделения. Он в ужасе отпрянул, опрокинул стул и едва не упал на пол; девушка с беспокойством на него взглянула и заметила:
    - Как ты нынче бледен, братец Жюстен! Да что с тобой? Ты не заболел?
    О да, он заболел, бедный Жюстен!
    Смертельная стрела любви поразила его в самое сердце.
    После праздника Тела Господня, когда во время процессии он испытал ревность, перехватив наглый взгляд, брошенный на Мину незнакомцем, Жюстен казался странным: то он, к удивлению всей семьи, переживал неожиданные взлеты, радовался без видимой причины, едва не задыхаясь от счастья; то вдруг надолго впадал в упорное и мрачное молчание.
    Никто никогда не слышал, чтобы он пел. И вот в один прекрасный день, поднимаясь в комнату матери, он пропел все ноты, какие только доступны человеческому голосу.
    В другой раз кто-то увидел, что он, как школьник на каникулах, скачет по улице.
    Наконец, он стал запираться в комнате и проводить там вечера напролет, и ни малейшего звука не доносилось из-за двери. Когда кто-нибудь решался заглянуть в замочную скважину, его видели то неподвижно сидевшим на одном месте, словно он окаменел, то расхаживавшим и размахивавшим руками, будто он лишился рассудка.
    Эти и другие, еще более пугающие симптомы были замечены и сестрицей Селестой, и мамашей Корби, несмотря на ее слепоту.
    Обе женщины решили открыться старому учителю, остававшемуся для этих простых существ Калхасом, как был он Ментором для Жюстена.
    Господин Мюллер, давно разгадавший тайну молодого человека, решил с ним побеседовать.
    Однажды вечером они заперлись, и добрый Мюллер - как старый доктор, которому не нужно даже щупать пульс, чтобы определить серьезность болезни, - решил сказать самое главное, чем едва не убил своего ученика; не успев прикрыть дверь, он начал так:
    - Жюстен, мальчик мой, ты безумно влюблен в Мину!

XXII. ЛЮБОВЬ ПОЙМАНА С ПОЛИЧНЫМ

    Жюстен был ошеломлен.
    Значит, тайна, которую он так глубоко прятал в себе, в которой не хотел признаться даже своему старому другу, была известна! А раз она открылась человеку, не живущему с Жюстеном под одной крышей, что же тогда говорить о матери и сестре? А может, его любовь не укрылась и от девушки?
    Уверенность, что его тайна раскрыта, смутила и повергла Жюстена в уныние. Он, как преступник, опустил голову и заплетающимся языком ответил г-ну Мюллеру:
    - Это правда.
    Славный старик пристально на него посмотрел и пожал плечами.
    - Подними-ка голову! - приказал он.
    Жюстен покорно поднял голову и покраснел как ребенок.
    - Посмотри мне в глаза, - продолжал Мюллер.
    Жюстен посмотрел на него и пролепетал:
    - Дорогой учитель..
    - Вот что, дорогой ученик, - перебил тот, - а почему бы тебе было в нее не влюбиться?
    - Дело в том, что…
    - Кому же еще в нее и влюбляться, как не тебе? Не мне же, полагаю?! Так перестань валять дурака… Что тебя печалит в этой любви, почему ты делаешь из нее тайну? Разве ты не в том возрасте, когда принято влюбляться? А можно ли найти в целом свете девушку, более достойную твоей любви? Так люби, мой мальчик! Люби так, как ты работал: честно, страстно, безумно, если можешь! Говорят, любовь - прекрасное чувство!
    - Разве вы никогда не любили?
    - Мне всегда не хватало на это времени… Есть на свете много такого, чего ты не знаешь и что объяснит тебе любовь, если верить тому, что рассказывают. Когда у тебя есть работа и любовь, все освещается вокруг тебя и в тебе: ты работаешь и набираешь силу, ты любишь и становишься добрее.
    Несмотря на отеческий тон старого учителя, Жюстен лишь качал головой и ничего не отвечал.
    - Послушай, кто мешает тебе признаться? - как можно ласковее продолжал г-н Мюллер, взяв Жюстена за руки. - Что тебя удерживает? Кому, если не мне, можешь ты доверить первые радости своей души? Разве не довольно мы вместе страдали и плакали? Где ты найдешь более отзывчивое сердце, чем мое, или более благодарного слушателя, чем я? Может быть, ты еще сам как следует не разобрался в своем сердце? В таком случае, давай попробуем разобраться вместе, вернемся на десять лет назад… Помнишь, как мы гуляли в Версальском парке? Мы гуляли по ночам, глядя на небо, - люди всегда смотрят на небо, если чего-либо желают или опасаются, - итак, мы гуляли, глядя на небо и держась за руки. Однажды ты меня спросил: "Если я потеряюсь в этом лесу, как я найду дорогу?", а я ответил: "Не волнуйся, со мной ты никогда не собьешься с пути!" Вот и сегодня я могу сказать тебе то же… Дай мне руку, поищем дорогу вместе; не напоминает ли отчасти человеческая душа непроходимый лес, по которому мы брели в потемках?.. Ты потерялся; дай мне руку, и мы вместе найдем тропинку!
    Жюстен бросился старику на шею и, обливаясь слезами, расцеловал его.
    - Поплачь, сынок, поплачь! - произнес старый учитель. - От радости ли, от горя ли - хорошенько выплакаться не мешает: слезы освежают душу, как летние дожди в грозовые августовские дни; но после слез надо успокоиться: давай поговорим о приятном.
    - О добрый учитель, любимый мой учитель!..
    - Что такое?
    - А вдруг она меня не любит?
    - Ты с ума сошел?! - воскликнул старик - Почему же она тебя не любит? Она в том возрасте, когда душа поет свою первую песню; почему бы ее душе не запеть о тебе, мой добрый и достойный сын?
    - Так вы, дорогой господин Мюллер, - спросил молодой человек, - полагаете, что она меня любит?
    - Я в этом убежден, это так же верно, как то, что ты хоть и хороший человек, но глупец порядочный, если в этом сомневаешься.
    - Да я же никогда ее об этом не спрашивал…
    - И был совершенно прав! Разве об этом спрашивают? Разве мы с тобой, давние друзья, когда-нибудь чувствовали необходимость говорить, что любим друг друга? Ведь это и так видно, не правда ли?
    - Да, вы правы, дорогой друг, она меня любит!
    - Еще бы! Сомневаться в этом значило бы обидеть ее.
    - О высокочтимый учитель! Если бы вы знали, каким счастливым делает меня ваша убежденность! Как она помогает мне поверить в свое счастье! Если бы вы знали… Я чувствую себя совсем другим человеком: успокоился, в голове прояснилось! Я начинаю иначе относиться к самому себе, могу в этом признаться только вам, мой друг; я… как бы это выразить… нравлюсь самому себе, когда чувствую себя любимым!
    А вы, дорогие читатели, помните свою первую любовь? Разве не казалось вам, что вы испытываете к себе большую нежность, впервые признавшись женщине в любви? Разве не казалось вам, что вы стали другим человеком, более того - стали, наконец, самим собой в полной мере?
    Ощущение счастья придает гордости; но до чего же эта гордость несдержанна! Хочется осыпать всех людей цветами!..
    Долго еще продолжалась беседа молодого человека и старика: один сгорал от любви, а другой согревался у ее огня.
    Но иногда вспышки радости в глазах молодого человека вдруг угасали, и он хмурился.
    - Увы! - вскричал он во время одного из таких затмений. - Мне скоро тридцать! А ей еще нет шестнадцати: я ей почти в отцы гожусь! Не кажется ли вам, друг мой, что мы принимаем дочернюю привязанность, братскую нежность за настоящую любовь?
    - Прежде всего, - отозвался старик, - тебе нет еще тридцати, если мне не изменяет память; но будь тебе даже тридцать лет, ты выглядишь не больше чем на двадцать пять: белокурые волосы молодят тебя лет на десять. Так не бойся своего возраста; пусть только Мине исполнится шестнадцать, наслаждайся без страха и стыда своей любовью. Ты это заслужил, сын мой, своей образцовой добродетелью.
    И старик обнял Жюстена как родного сына.
    Друзья договорились, что, пока Мине еще пятнадцать лет, они ничего не скажут ни ей, ни матери, ни сестре.
    Мать и сестра непременно выдали бы тайну Жюстена, а друзья ни за что не хотели раньше времени пробуждать в детской душе Мины те же желания, что бились в сердце Жюстена.
    Они решили, что Жюстен будет рассказывать о своих чувствах - и как можно чаще - только учителю, когда они будут оставаться наедине.
    И с какими же предосторожностями друзья запирали дверь, опасаясь, как бы тайна не выскользнула, подобно благоуханному дуновению, за пределы классной, не добралась до верхних комнат, которые занимали женщины!
    В те вечера, когда старый учитель приходил к ним, все было хорошо; неизменно в десять часов женщины ложились спать, мужчины, простившись с ними, спускались вниз, и г-н Мюллер не однажды спохватывался, что засиделся до полуночи, в сотый раз выслушивая любовные признания молодого человека.
    Но когда дорогой учитель не приходил, с кем было Жюстену поговорить о любимой? С кем он мог поделиться сокровищем своей тайной радости?
    Если бы он мог довериться виолончели!..
    Иногда он доставал из шкафа, а потом из футляра свою давно замолчавшую подругу; он прижимал ее к груди, обхватывал коленями, бережно проводил пальцами по грифу и беззвучно водил смычком, не касаясь струн.
    На губах его появлялась улыбка, потому что он представлял себе голос виолончели и слышал все, что она хотела ему сказать.
    Но бывало и так, что этот молчаливый диалог его не удовлетворял; тогда он выходил в теплую летнюю ночь, прокрадываясь к двери и бесшумно отодвигая засовы. Он добирался до заставы и, полный жажды звуков, одиночества и движения, брел по полю, читая ветерку, полночному другу влюбленных и обездоленных, прекрасные строфы греческих и латинских поэтов, воспевавших любовь.
    В одну из таких ночей, годовщину его встречи с Миной, он лег среди колосьев, васильков и маков, где мы и нашли его в начале предыдущей главы.
    Это был вечер праздника, и Жюстен пришел, как мы уже сказали, возблагодарить Господа за то, что тот послал ему своего ангела.
    Проведя около двух часов в поле, он услышал, как на церкви святого Иакова-Высокий порог пробило половину десятого. Он подумал, что еще успеет вернуться домой до десяти и пожелать Мине спокойной ночи, и бегом бросился к дому.
    У входа его ждал мальчуган лет двенадцати, один из тех парижских мальчишек, портрет которого даст спустя три года великий поэт 1830 года Барбье.
    - Сударь, - остановил он Жюстена, - вот ваш платок, вы его обронили.
    - Мой платок?
    - Да, он выпал у вас из кармана, когда вы выходили два часа назад.
    - А ты его подобрал?
    - Да.
    - Почему ты не отдал его тогда же?

стр. Пред. 1,2,3 ... 14,15,16 ... 73,74,75 След.

Александр Дюма
Архив файлов
На главную

0.062 сек
SQL: 2