Кроме него, здесь еще бывают несколько советников краевого суда и чиновников-пенсионеров, интересующихся литературой; Артур Бауер и кое-кто из его коллег; местные поэты, несколько художников и музыкантов и время от времени какой-нибудь гость. В этот вечер Артура Бауера как раз обхаживает подлиза Маттиас, он надеется, что Артур издаст его "Книгу о смерти" в семи частях. Появляется и Эдуард Кноблох, основатель клуба. Быстрым взглядом окидывает он присутствующих и явно чем-то обрадован. Некоторые его враги и критики не пришли. К моему удивлению, он усаживается рядом со мной. После вечера с курицей я этого не ожидал.
    – Ну как жизнь? – спрашивает он совсем по-человечески, а не своим обычным ресторанным тоном.
    – Блестяще, – отвечаю я, ибо знаю, что такой ответ его разозлит.
    – А я собираюсь написать новую серию сонетов, – заявляет он, не входя в подробности. – Надеюсь, ты ничего не имеешь против?
    – Что я могу иметь против? Надеюсь, они рифмованные?
    Я чувствую свое превосходство над Эдуардом, так как уже напечатал два сонета в местной газете; он же – только два назидательных стишка.
    – Это будет целый цикл, – отвечает он, к моему удивлению, несколько смущенно. – Дело в том, что я хочу назвать его "Герда".
    – Да называй, как тебе… – И вдруг прерываю себя. – Герда, говоришь ты? Почему же именно Герда? Герда Шнейдер?
    – Глупости! Просто Герда!
    Я со злостью разглядываю жирного великана.
    – Что это значит?
    Эдуард смеется с напускным простодушием.
    – Ничего. Просто поэтическая вольность. Сонеты имеют некоторое отношение к цирку. Отдаленное, разумеется. Ты же знаешь, как оживляется фантазия, когда она хотя бы теоретически фиксируется на чем-то конкретном.
    – Брось эти фокусы, – заявляю я, – выкладывай все начистоту! Что это значит, шулер ты этакий?
    – Шулер? – отвечает Эдуард с притворным негодованием. – Уж скорее тебя можно так назвать! Разве ты не выдавал свою даму за такую же певицу, как эта отвратная особа, подруга Вилли?
    – Никогда не выдавал. Просто ты сам вообразил.
    – Так вот! – заявляет Эдуард. – Эта история не давала мне покоя. Я выследил ее. И оказалось, что ты солгал. Никакая она не певица.
    – Разве я это утверждал? Разве не говорил тебе, что она работает в цирке?
    – Говорил. Но ты так вывернул правду, что я тебе не поверил. А потом ты имитировал другую даму.
    – Интересно, каким образом ты все это разнюхал?
    – Я случайно встретил мадемуазель Шнейдер на улице и спросил. Надеюсь, это не запрещено?
    – А если она тоже морочит тебе голову?
    На лице Эдуарда, похожем на лицо жирного младенца, вдруг появляется омерзительно самодовольная усмешка, и он не отвечает.
    – Слушай, – говорю я с внутренней тревогой и потому очень спокойно. – Эту даму не покоришь сонетами.
    Эдуард не реагирует. Он держится с высокомерием поэта, у которого, кроме стихов, имеется еще первоклассный ресторан, а в этом ресторане я имел возможность убедиться, что Герда смертное существо, как и все.
    – Эх ты, негодяй, – заявляю я в бешенстве. – Ничего ты не добьешься. Эта дама через несколько дней уезжает.
    – Она не уезжает! – огрызается Эдуард, впервые за все время, что я его знаю. – Сегодня ее договор продлен.
    Я смотрю на него, вытаращив глаза. Этот мерзавец осведомлен лучше, чем я.
    – Значит, ты и сегодня ее встретил?
    Эдуард отвечает почему-то с запинкой.
    – Сегодня, чисто случайно. Только сегодня!
    Но ложь отчетливо написана на его толстых щеках.
    – И тебя сразу же осенило посвятить ей сонеты? – спрашиваю я. – Так-то ты отблагодарил нас, своих верных клиентов? Ударом кухонного ножа в пах, эх ты, кухонный мужик!
    – На черта мне такие клиенты… вы меня…
    – Может быть, ты ей уже послал эти сонеты, ты, павлин, импотент? – прерываю я его. – Брось, незачем отрицать! Я уж с ней повидаюсь, имей это в виду, ты, кто стелет постели для всяких грязных типов!
    – Что? Как?
    – Подумаешь! Сонеты! Ты, убийца своей матери! Разве не я научил тебя, как их писать? Хороша благодарность! Хоть бы у тебя хватило такта послать ей риторнель или оду! Но воспользоваться моим собственным оружием! Что ж, Герда мне эту дрянь покажет, а уж я ей разъясню что к чему.
    – Ну, это было бы с твоей стороны… – бормочет, запинаясь, Эдуард, наконец потерявший власть над собой.
    – Никакой беды бы не случилось, – отвечаю я, – женщины способны на такие вещи. Я знаю. Но так как я ценю тебя как ресторатора, то открою тебе еще одно обстоятельство: у Герды есть брат, настоящий геркулес, и он строго блюдет семейную честь. Он уже двух ее поклонников сделал калеками. Ему особенно бывает приятно переломать ноги тем, у кого плоские ступни. А у тебя ведь плоскостопие.
    – Брехня, – заявляет Эдуард. Но я вижу, что он все-таки крепко призадумался. Как бы ни было неправдоподобно любое утверждение, если только на нем решительно настаивать, оно всегда оставит известный след, – этому меня научил некий политический деятель – вдохновитель Вацека.
    К дивану, на котором мы сидим, подходит поэт Ганс Хунгерман. Он автор неизданного романа "Конец Вотана" и драм "Саул", "Бальдур" и "Магомет".
    – Что поделывает искусство, братья подмастерья? – осведомляется он. – Вы читали эту дрянь Отто Бамбуса, которая была напечатана вчера в Текленбургском листке? Бред и снятое молоко. И как может Бауер печатать такого халтурщика!
    Среди поэтов нашего города Отто Бамбус – самый преуспевающий. Мы все ему завидуем. Он сочиняет стихи о разных полных настроения уголках местной природы, об окрестных деревнях, уличных перекрестках, одаренных вечерней зарей, и о своей тоскующей душе. Бауер издал две тоненькие тетради его стихов; одна даже вышла вторым изданием. Хунгерман, мощный рунический поэт, ненавидит Бамбуса, но старается использовать его связи. Маттиас Грунд презирает его. Я же, наоборот, являюсь доверенным Отто. Ему очень хочется как-нибудь сходить в бордель, но он не решается. Отто ждет от этого посещения полнокровного взлета своей несколько худосочной лирики. Завидев меня, он тотчас устремляется ко мне.
    – Я слышал, что ты познакомился с дамой из цирка! Цирк – вот это здорово! Тут можно создать яркую вещь! Ты в самом деле с ней знаком?
    – Нет, Отто. Эдуард просто прихвастнул. Моя знакомая три года назад служила в цирке кассиршей.
    – Продавала билеты? Все равно она была там. И в ней до сих пор что-то осталось. Запах хищников, манежа. Ты не мог бы меня познакомить с ней?
    Герде действительно везет в литературе! Я смотрю на Бамбуса. Он долговязый, бледный, подбородка нет, нет и лица, на носу пенсне.
    – Она служила в блошином цирке.
    – Жаль! – Он отступает с разочарованным видом. – А что-то нужно сделать, – бормочет он. – Я знаю, чего мне недостает – именно крови.
    – Отто, – отвечаю я. – А разве тебе не подойдет какая-нибудь особа не из цирка? Ну, например, хорошенькая шлюшка?
    Он качает длинной головой.
    – Это не так просто, Людвиг. Насчет любви я все знаю. То есть любви душевной. Тут мне ничего добавлять не надо. А нужна мне страсть, грубая, бешеная страсть. Пурпурное, неистовое забвение. Безумие!
    Он чуть не скрипит своими мелкими зубками. Бамбус – школьный учитель в крошечной пригородной деревушке, и там ему, конечно, всего этого не найти. Каждый там стремится к женитьбе или считает, что Отто должен жениться на честной девушке с богатым приданым, которая к тому же умеет хорошо готовить. Но как раз этого Отто и не хочет. Он считает, что, как поэт, должен сначала перебеситься.
    – Трудность в том, что я никак не могу получить и то и другое, – мрачно заявляет он. – Любовь небесную и любовь земную. Любовь сейчас же становится мягкой, преданной, полной жертвенности и доброты. А при этом и половое влечение становится мягким, домашним. По субботам, понимаешь ли, чтобы можно было в воскресенье выспаться. Но мне нужно такое чувство, которое было бы только влечением пола, без всего прочего, чтобы в него вцепиться зубами. Жаль, я слышал, что у тебя есть гимнастка.
    Я разглядываю Бамбуса с внезапным интересом. Любовь небесная и земная! Значит, и он тоже! Видимо, эта болезнь распространеннее, чем я думал. Отто выпивает стакан лимонада и смотрит на меня своими бледными глазами. Вероятно, он ожидает, что я тут же откажусь от Герды, чтобы в его стихах появились переживания пола.
    – Когда же мы наконец пойдем в дом веселья? – меланхолически вопрошает он. – Ты же мне обещал.
    – Скоро. Но не воображай, Отто, будто это какая-то пурпурная трясина греха.
    – Мой отпуск скоро кончается, осталось всего две педели. Потом мне придется вернуться в мою деревню, и всему конец.
    – Мы пойдем раньше. Хунгерман тоже хочет там побывать. Ему это нужно для его драмы "Казанова". Что, если бы нам отправиться всем вместе?
    – Что ты! Ради Бога! Никто меня там не должен видеть! Разве это мыслимо при моей профессии педагога!
    – Именно поэтому! Наше посещение будет выглядеть совершенно невинно. При борделе, в нижних комнатах, есть ресторан. Там может бывать кто угодно.
    – Конечно, пойдем, – раздается голос Хунгермана за моей спиной. – Все вместе. Это будет экспедицией с чисто научной целью. Вот и Эдуард тоже хочет присоединиться к нам.
    Я повертываюсь к Эдуарду, чтобы облить надменного повара, стряпающего сонеты, соусом моих сарказмов. Но это оказывается уже излишним. Глядя на Эдуарда, можно подумать, что перед ним появилась змея. Какой-то стройный человек только что хлопнул его по плечу.
    – Эдуард, старый друг! – дружелюбно говорит он. – Как дела? Рад, что еще живешь на свете?
    Эдуард, оцепенев, смотрит на стройного человека.
    – И даже в нынешние времена? – с трудом выговаривает он.
    Эдуард побледнел. Его жирные щеки вдруг отвисли, отвисли губы, даже брюхо, опустились плечи, поникли кудри. В один миг он превратился в толстую плакучую иву.
    Человека, вызвавшего эту волшебную перемену, зовут Валентин Буш. Вместе со мной и Георгом – он третья язва в жизни Эдуарда, и не только язва – он чума, холера и паратиф одновременно.
    – У тебя цветущий вид, мой мальчик, – заявляет сердечным тоном Валентин Буш.
    Эдуард уныло смеется.
    – Мало ли что – вид. Меня съедают налоги, проценты и воры…
    Он лжет. Налоги и проценты в наш век инфляции не играют никакой роли. Их уплачивают через год, а тогда это все равно, что ничего. Они уже давно обесценены. А единственный вор, известный Эдуарду, – это он сам.
    – Ну, в тебе хоть найдется, что поесть, – отвечает Валентин с безжалостной улыбкой. – То же думали и черви во Фландрии, когда они уже выползли, чтобы на тебя напасть.
    Эдуард буквально извивается.
    – Чего ты хочешь, Валентин? – спрашивает он. – Пива? В жару лучше всего пить пиво.
    – Я не страдаю от жары. Но в честь того, что ты еще жив, следует выпить самого наилучшего вина, тут ты прав. Дай-ка мне, Эдуард, бутылку Иоганнисбергера Лангенберга, виноградников Мумма.
    – Все распродано.
    – Не распродано. Я справлялся у твоего заведующего винным погребом. У тебя есть там еще больше ста бутылок. Какое счастье, это же моя любимая марка!
    Я смеюсь.
    – Почему ты смеешься? – в ярости кричит на меня Эдуард. – Тебе-то уж смеяться нечего! Пиявка! Все вы пиявки! Всю кровь хотите из меня высосать! И ты, и твой бонвиван, торговец надгробиями, и ты, Валентин! Всю кровь хотите высосать! Тройка лизоблюдов!
    Валентин подмигивает мне и сохраняет полную серьезность.
    – Значит, вот какова твоя благодарность, Эдуард! Так-то ты держишь слово! Если бы я это знал тогда…
    Он заворачивает рукав и рассматривает длинный зубчатый шрам на своей руке. В 1917 году, на фронте, он спас Эдуарду жизнь. Эдуарда, который был унтер-офицером, прикомандированным к солдатской кухне, вдруг сменили и отправили на передовую. В первые же дни, во время патрулирования на ничейной земле, этому слону прострелили икру, а вслед за этим он получил второе ранение, при котором потерял очень много крови. Валентин отыскал его, наложил перевязку и оттащил обратно в окоп. При этом ему самому в руку угодил осколок. Все же он спас Эдуарду жизнь: без него тот истек бы кровью. В то время Эдуард от избытка благодарности заявил, что Валентин может до конца своих дней безвозмездно пить и есть у него в "Валгалле", что ему захочется. Ударили по рукам, Валентин левой, неповрежденной. Георг Кроль и я были свидетелями.
    В 1917 году все это не внушало тревоги. Верденбрюк был далеко, война – рядом, и кто знает, вернутся ли Эдуард и Валентин когда-нибудь в "Валгаллу". Но они вернулись; Валентин – после того как еще дважды был ранен, Эдуард – снова разжиревший и округлившийся, ибо его опять возвратили в армейскую кухню.
    Эдуард вначале еще испытывал к Валентину благодарность и охотно угощал его, когда тот наведывался к нему, а время от времени даже поил выдохшимся немецким шампанским. Но с годами это становилось все обременительнее. Тем более что Валентин поселился в Верденбрюке. Раньше он жил в другом городе; теперь он снял комнатку неподалеку от "Валгаллы", аккуратно приходил завтракать, обедать и ужинать к Эдуарду, и тот вскоре стал горько раскаиваться, что дал такое обещание. Едоком Валентин оказался отличным – главным образом потому, что ему не надо было теперь ни о чем заботиться. Еще относительно пищи куда ни шло, Эдуард как-нибудь смирился бы, но Валентин пил и постепенно стал знатоком и тонким ценителем вин. Раньше он ограничивался пивом, теперь признавал только старые вина и, конечно, гораздо больше приводил Эдуарда в отчаянье, чем приводили мы нашими жалкими обеденными талонами.
    – Что ж, ладно, – безутешным тоном соглашается Эдуард, когда Валентин демонстрирует ему свой шрам. – Но ведь есть и пить – значит пить за едой, а не когда попало. Поить тебя вином во всякое время я не обещал!
    – Взгляните на этого презренного лавочника, – восклицает Валентин и подталкивает меня. – В 1917-м он был другого мнения. Тогда он говорил: "Валентин, дорогой Валентин, только спаси меня – и я тебе отдам все, что у меня есть!"
    – Неправда! Не говорил я этого! – кричит Эдуард фальцетом.
    – Откуда ты знаешь? Когда я тебя тащил обратно, ты же был не в себе от страха и истекал кровью.
    – Не мог я этого сказать! Не мог! Даже если бы мне грозила немедленная смерть! Это не в моем характере!
    – Правильно, – заявляю я. – Скупердяй скорей подохнет!
    – Вот я и говорю, – продолжает Эдуард, решив, что нашел во мне поддержку. Он вытирает лоб. Его кудри взмокли от пота, до того Валентин напугал его своей последней угрозой. Ему уже чудится процесс из-за "Валгаллы".
    – Ладно, на этот раз пусть пьет, – торопливо заявляет он, чтобы от него отстали. – Кельнер! Полбутылки мозеля!
    – Иоганнисбергера Лангенберга, целую бутылку, – поправляет его Валентин и повертывается ко мне: – Ты разрешишь предложить тебе стаканчик?
    – Еще бы! – отвечаю я.
    – Стоп! – восклицает Эдуард. – Этого условия не было! Только сам Валентин! Людвиг и без того стоит мне каждый день хорошие денежки – эта пиявка с его обесцененными талонами.
    – Тише ты, смеситель ядов! – останавливаю я его. – Ведь это же явно кармическая связь! Ты обстреливаешь меня сонетами, а я обмываю свои раны твоим рейнвейном. Хочешь, я двенадцатистрочниками в манере Аретино изображу некоей даме создавшуюся ситуацию, о ты, ростовщик, бурно преуспевающий за счет своего спасителя?
    Эдуард даже поперхнулся.
    – Мне нужно на свежий воздух, – бормочет он в ярости. – Вымогатели! Сутенеры! Неужели в вас совсем стыда нет?
    – Мы стыдимся более серьезных вещей, безобидный миллионщик! Валентин чокается со мной. Вино исключительное.
    – А как насчет визита в обитель греха? – застенчиво осведомляется проходящий мимо нас Отто Бамбус.
    – Пойдем непременно, Отто. Мы обязаны пойти ради поэзии.
    – И почему охотнее всего пьешь, когда идет дождь? – спрашивает Валентин и снова наполняет стаканы. – Полагалось бы наоборот.
    – А тебе хотелось бы всему найти объяснения?
    – Конечно, нет! Тогда не о чем было бы с людьми разговаривать. Просто к слову пришлось.
    – Может быть, тут действует нечто вроде стадного чувства? Жидкость призывает к жидкости.
    – Но я и мочусь чаще в дождливые дни, а это уж по меньшей мере странно.
    – Оттого, что в эти дни ты больше пьешь. Что тут странного?
    – Правильно. – Валентин удовлетворенно кивает головой. – Об этом я не подумал. Скажи, а люди потому воюют, что тогда больше детей родится?

XII

    Бодендик, словно большая черная кошка, пробирается сквозь туман.
    – Ну как? – игриво спрашивает он. – Все еще стараетесь исправить этот мир?
    – Я наблюдаю его.
    – Ага! Видно, что философ! И что же вы находите?
    Я смотрю на его веселое лицо, красное и мокрое от дождя, оно сияет из-под шляпы с отвисшими полями.
    – Нахожу, что за две тысячи лет христианство очень мало продвинуло человечество вперед, – отвечаю я.
    На миг лицо Бодендика, выражающее благоволение и сознание своего превосходства, меняется, затем становится прежним.

стр. Пред. 1,2,3 ... 19,20,21 ... 45,46,47 След.

Эрих Мария Ремарк
Архив файлов
На главную

0.904 сек
SQL: 2