Она неподвижно держала бокал в руках.
    – Я, наверно, хотела бы, чтобы ты не изменился.
    Я выпил вино.
    – Чтобы легче расправиться со мной?
    – Разве я с тобой раньше расправлялась?
    – Не знаю. Думаю, что нет. Все это было очень давно. Но когда я вспоминаю, каким я был раньше, то останавливаюсь как бы в недоумении: право, ты могла бы попробовать сделать это.
    – Это мы, женщины, пробуем всегда. Разве не знаешь?
    – Нет, – сказал я. – Но хорошо, что ты меня предупредила. Между прочим, вино очень хорошее. Наверно, его выдерживали положенное время.
    – Чего нельзя сказать о тебе?
    – Элен, перестань, пожалуйста, – сказал я. – Ты не только возбуждаешь, ты еще и смешишь. Такая оригинальная комбинация встречается очень редко.
    – Что-то ты очень самоуверен, – сердито сказала она и села на кровать, все еще держа на весу бокал с вином.
    – Нисколько. Но разве ты не знаешь, что предельная неуверенность, если она не кончается смертью, может привести в конце концов к спокойствию, которое уже ничем не поколеблешь? – сказал я, смеясь. – Все это, конечно, громкие слова, но они – вывод из бытия, которое можно сравнить с существованием летящего шара.
    – А что это за существование?
    – То, которое веду я. Когда негде остановиться, когда нельзя иметь крова над головой, когда все время мчишься дальше. Существование эмигранта. Бытие индийского дервиша. Бытие современного человека. И знаешь: эмигрантов гораздо больше, чем думают. К их числу принадлежат иногда даже те, кто никогда не покидал своего угла.
    – Звучит неплохо, – сказала Елена. – Это, по крайней мере, лучше, чем мещанская неподвижность.
    Я кивнул.
    – Все это, конечно, можно выразить и другими словами, менее привлекательными. Если бы сила воображения у нас была чуточку побольше, то во время войны, например, было бы куда меньше добровольцев.
    – Все что угодно лучше мещанского прозябания, – сказала Елена и осушила свой бокал.
    Я смотрел на нее, когда она пила. Как она еще молода, – думал я, – молода, неопытна, мила, безрассудна и упряма. Она ничего не знает. Не знает даже того, что мещанское прозябание – это понятие, связанное с моралью, а совсем не с географией.
    – Ты что, хотел бы вернуться в это болото? – спросила она.
    – Не думаю, что смогу это сделать. Мое отечество, против моей воли, сделало меня космополитом. Придется им остаться. Назад возврата нет.
    – Даже к себе – человеку?
    – Даже к человеку, – ответил я. – Разве ты не знаешь, что наша земля – тоже летящий шар. Эмигрант солнца. Назад дороги нет. Иначе – гибель.
    – Слава богу. – Елена протянула мне бокал. – А тебе разве никогда не хотелось вернуться?
    – Всегда хотелось, – сказал я. – Ведь я никогда не следую собственным теориям. Между прочим, это придает? им особую привлекательность.
    Елена засмеялась.
    – Выдумки!
    – Конечно. Похоже на паутину, которой мы стараемся скрыть что-то другое.
    – Что же?
    – То, чему нет названия.
    – То, что бывает только ночью?
    Я не ответил. Я спокойно сидел на кровати. Ветер времени вдруг стих, перестал свистеть у меня в ушах. Ощущение было такое, словно я вместо самолета оказался вдруг на воздушном шаре. Я летел по-прежнему, но шума моторов больше не было.
    – Как тебя зовут? – спросила Елена.
    – Иосиф Шварц.
    Секунду она размышляла.
    – Значит, моя фамилия теперь тоже Шварц?
    Я улыбнулся.
    – Нет, Элен. Это чистая случайность. Человек, от которого я унаследовал это имя, в свою очередь получил его от другого. Мертвый Иосиф Шварц живет теперь во мне, как вечный жид – уже в третьем поколении. Чужой, мертвый дух-предок.
    – Ты не знал его?
    – Нет.
    – Ты чувствуешь себя другим с тех пор, как носишь другое имя?
    – Да, – ответил я. – Потому что это связано с бумагой. С паспортом.
    – Даже если он фальшивый?
    Я засмеялся. Поистине это был вопрос из другого мира. Настоящий или фальшивый паспорт – это занимало только полицейских.
    – На эту тему можно сочинить философскую притчу, – сказал я. – И начинаться она должна с вопроса: что такое имя вообще? Случайность или закономерность?
    – Имя есть имя, – сказала она вдруг упрямо. – Я за свое боролась. Ведь оно было твоим. А теперь вдруг явился ты, и я узнаю, что ты нашел себе другое.
    – Оно было мне подарено, и это был для меня самый драгоценный подарок. Я ношу это имя с радостью. Это проявление доброты. Человечности. Если меня когда-нибудь охватит отчаяние, новое имя напомнит мне о том, что доброта еще существует на свете. А о чем тебе напоминает твое? О роде прусских солдат и охотников с кругозором лис, волков и павлинов?
    – Я говорю не о фамилии моей семьи, – сказала Елена. – Я все еще ношу твою фамилию. Ту, прежнюю, господин Шварц.
    Я откупорил вторую бутылку вина.
    – Мне рассказывали, будто в Индонезии существует обычай время от времени менять имя. Когда человек чувствует, что он устал от своего прежнего "я", он берет себе другое имя и начинает новое существование. Хорошая идея!
    – Значит, ты вступил в новое бытие?
    – Сегодня, – сказал я.
    Она уронила туфлю на пол.
    – Разве ничего не берут с собой в новое существование?
    – Только эхо, – сказал я.
    – Никаких воспоминаний?
    – Воспоминания, которые не причиняют боли и не беспокоят, как раз и есть эхо.
    – Словно смотришь старый кинофильм? – спросила Елена.
    У нее был такой вид, будто она собиралась в следующее мгновение швырнуть бокал мне в лицо. Я взял у нее бокал и опять налил вина.
    – Что это за марка? – спросил я.
    – "Рейнгартсхаузен". Хороший рейнвейн. Выдержанный и постоянный. Без всяких попыток обратиться в другое вино.
    – Короче говоря – не эмигрант?
    – Не хамелеон. Не тот, кто ускользает от ответственности.
    – Боже мой, Элен! – сказал я. – Неужели я и в самом деле слышу шум крыльев буржуазных приличий? Тебе не хотелось бы выбраться из этого болота?
    – Ты заставляешь меня высказывать то, чего я на самом деле не имела в виду, – с гневом сказала она. – Подумать только, о чем мы тут говорим? К чему? В первую ночь! Вместо поцелуев? Неужели мы ненавидим друг друга?
    – Мы и целуемся и ненавидим.
    – Слова! Откуда их у тебя столько? Разве хорошо, что мы сидим так и разговариваем? Или у тебя там всегда было общество, что ты научился так говорить?
    – Нет, – сказал я. – Совсем напротив. И именно поэтому слова вдруг посыпались из меня, словно яблоки из корзины. Я так же подавлен этим, как и ты.
    – Это правда?
    – Да, Элен, – сказал я. – Это правда.
    – Может быть, ты выразишься яснее?
    Я покачал головой.
    – Я боюсь определений. И уточняющих слов. Можешь не верить, но это так. Добавь к этому еще страх перед чем-то неведомым, что крадется там, снаружи, по улицам, о чем я не хочу говорить и думать, потому что во мне живет глупое суеверие, что опасности нет до тех пор, пока я о ней не знаю. Отсюда и уклончивые речи. Вдруг кажется, будто времени нет – совсем как в кинофильме, когда порвется лента. Все останавливается, и веришь, что ничего плохого не случится.
    – Для меня это слишком сложно.
    – Для меня тоже. Право, разве не довольно того, что я здесь, с тобой, что ты жива и что меня еще не арестовали?
    – И ради этого ты приехал?
    Я ничего не ответил. Она сидела, будто амазонка, – обнаженная, с бокалом вина в руке, требовательная, лукавая, прямая и смелая, и я вдруг понял, что я ничего не знаю о ней. И раньше тоже не знал. Я не понимал, как она могла жить со мной раньше. Я вдруг почувствовал себя в роли человека, который был уверен, что владеет прелестной овечкой. Он привык думать так и заботился о ней, как вообще следует заботиться о маленьких ягнятах. И вдруг – в один прекрасный день в руках у него вовсе не овечка, а молодая пума, которой совсем не нужны голубая ленточка и мягкая щетка и которая способна отхватить зубами руку, что ее ласкает.
    А вообще положение у меня было незавидное. Произошло то, что нередко бывает в первую ночь после долгой разлуки: я обанкротился самым постыдным образом. Правда, я был готов к этому. И – странное дело – это случилось, может быть, именно потому, что я об этом думал. Как бы то ни было, нелепая ситуация стала фактом: я оказался неспособен выполнить свои супружеские обязанности. Но я ожидал, что нечто подобное может произойти, и поэтому, к счастью, не предпринимал никаких попыток, которые могли бы только ухудшить дело. На эту тему можно размышлять сколько угодно, можно, конечно, сказать, что никто, кроме ломовых извозчиков, не застрахован от таких неприятностей, а женщина способна притвориться, будто она все прекрасно понимает, и начнет даже по-матерински утешать несчастного. И все-таки это чертовски неприятная штука, и всякое проявление чувства в такую минуту – смешно.
    Я не стал ничего объяснять. Это привело Елену в замешательство. Потом она бросилась в атаку. Она не могла понять, почему я не трогаю ее, и сочла себя оскорбленной. Конечно, мне нужно было бы сказать правду, но я не чувствовал себя достаточно спокойным для этого. Всегда есть две правды: с одной рвешься вперед, очертя голову; а другая похожа на осторожный ход, когда думаешь прежде всего о себе. Но за истекшие пять лет я понял, что когда без оглядки бросаешься вперед, то можешь в ответ получить пулю, и этому не следует удивляться.
    – Люди в моем положении становятся суеверными, – сказал я Елене. – Они привыкают думать, что если прямо говорить или делать то, что хочется, то непременно выйдет обратное. Поэтому они очень осторожны. Даже в словах.
    – Что за бессмыслица!
    Я засмеялся.
    – Я давно уже утратил веру во всякий смысл. Иначе я стал бы горьким, как дикий померанец.
    – Надеюсь, твое суеверие не распространяется слишком далеко?
    – Лишь настолько, Элен, – сказал я довольно стойко, – что я верю – стоит сказать о моей безграничной любви к тебе, как в следующую минуту в дверь постучится гестапо.
    На секунду она замерла, точно чуткое животное, заслышав тревожный шорох, затем медленно повернула ко мне лицо. Я удивился, как оно изменилось.
    – Так это и есть причина? – тихо спросила она.
    – Одна из причин, – ответил я. – Как же ты можешь вообще ожидать, что мысли мои упорядочатся, когда я из унылой преисподней перенесен вдруг в рай, грозящий опасностями?
    – Я иногда думала о том, как будет все выглядеть, если ты вернешься, – сказала она, помолчав, – представляла себе это совершенно иначе.
    Я поостерегся спрашивать, что именно она себе представляла. В любви вообще слишком много спрашивают, а когда начинают к тому же докапываться до сути ответов – она быстро проходит.
    – Всегда бывает иначе, – сказал я. – И слава богу.
    Она улыбнулась.
    – Нет, Иосиф, ты ошибаешься, нам только кажется так. Есть еще в бутылке вино?
    Она обошла кровать походкой танцовщицы, поставила бокал на пол рядом с собой и потянулась. Покрытая загаром неведомого солнца, она была беззаботна в своей наготе, как женщина, которая знает, что желанна, и не раз слышала об этом.
    – Когда я должен уйти? – спросил я.
    – Завтра прислуги не будет.
    – Значит, послезавтра?
    Елена кивнула.
    – Сегодня суббота. Я отпустила ее на два дня. Она придет в понедельник к обеду. У нее есть любовник. Полицейский с женой и двумя детьми. – Она взглянула на меня, полузакрыв глаза. – Когда я отпустила ее, она была счастлива.
    С улицы донесся мерный топот ног и песня.
    – Что это?
    – Солдаты или гитлеровская молодежь. В Германии теперь всегда кто-нибудь марширует.
    Я встал и взглянул сквозь просвет в занавеске. Шел отряд гитлеровской молодежи.
    – Самое интересное, что ты совсем не похожа на своих родных.
    – Виновата, наверно, француженка-бабушка, – заметила Елена. – В роду у нас была такая. А теперь скрывают, словно она еврейка.
    Она зевнула и еще раз потянулась и стала вдруг совершенно спокойной, словно мы уже несколько недель жили вместе и нам не грозила никакая опасность.
    Мы оба избегали пока говорить на эту тему. Елена ни разу не спросила меня о жизни в изгнании. Я не знал, что она видела меня насквозь и уже тогда приняла бесповоротное решение.
    – Ты хочешь спать? – спросила она.
    Был час ночи. Я лег.
    – Нельзя ли оставить свет? – спросил я. – Тогда я сплю спокойнее. Я еще не привык к немецкой ночи.
    Она бросила на меня быстрый взгляд.
    – Если хочешь, засвети все лампы, милый…
    Мы улеглись рядом. Я едва мог припомнить, что когда-то мы каждую ночь спали вместе. Теперь она опять была рядом, но совсем другая – чужая и странно близкая. Я постепенно снова узнавал ее дыхание, запах волос и – более всего – запах кожи.
    Я долго не спал, держа ее в своих объятиях, смотрел на горящую лампу и полуосвещенную комнату, узнавал и не узнавал ее, и забыл, наконец, обо всех тревогах.
    – У тебя много было женщин во Франции? – прошептала она, не открывая глаз.
    – Не больше, чем это было необходимо, – ответил я. – И никогда не было такой, как ты.
    Она вздохнула и сделала движение, желая повернуться набок, но сон осилил ее, и она снова откинулась назад. Сок медленно овладевал и мною. Сновидений не было, только тишина и дыхание Елены наполняли меня. Проснулся я уже под утро. Ничто больше не разделяло нас, и тогда, наконец, мы слились воедино, и опять окунулись в сон, будто в какое-то облако, в котором уже не было мрака, а только светлое мерцание.

6

    Утром я позвонил в отель в Мюнстере, где оставил свой чемодан, и объяснил, что задержался в Оснабрюке и вернусь к вечеру. Номер я просил оставить за собой. Это была необходимая предосторожность: мне совсем не хотелось, чтобы в результате недоразумения в дело ввязалась полиция. Равнодушный голос ответил мне, что все будет сделано. Я еще спросил, не было ли на мое имя писем. Нет, писем не было.
    Я положил трубку. Елена стояла рядом и слушала.
    – Писем? – спросила она. – От кого они могут быть?
    – Ни от кого. Я сказал так, чтобы выглядеть внушительнее. Любопытно, что людей, которые ожидают получения корреспонденции, почему-то не считают мошенниками. По крайней мере – вначале.
    – А ты себя причисляешь к этому разряду?
    – К сожалению – да. Против своей воли. Правда, не без удовольствия.
    Она засмеялась.
    – Ты хочешь сегодня вечером ехать в Мюнстер?
    – Я не могу больше оставаться здесь. Завтра вернется твоя прислуга. Бродить по городу – рискованно, хотя у меня теперь усы, но все равно могут узнать.
    – А ты не можешь остановиться у Мартенса?
    – Он сказал, что можно спать у него в приемной. А днем? Нет, мне лучше скорее возвратиться в Мюнстер, Элен. Там я могу не бояться, что меня узнают на улице. Через час я уже буду там.
    – Долго ли ты пробудешь в Мюнстере?
    – Выясню, когда вернусь туда. С течением времени у человека развивается шестое чувство, сигнализирующее об опасности.
    – Ты чувствуешь ее здесь?
    – Да. С сегодняшнего утра. Вчера не чувствовал.
    Она посмотрела на меня, сдвинув брови.
    – Тебе, конечно, нельзя выходить, – сказала она.
    – По крайней мере – до наступления темноты. А потом – надо добраться до вокзала.
    Елена не ответила.
    – Все будет хорошо, – сказал я. – Не думай об этом. Я научился жить от одного часа до другого, не забывая думать и о грядущем дне.
    – В самом деле? – сказала Елена. – Очень удобно.
    В голосе у нее опять появилось легкое раздражение, как вчера вечером.
    – Не только удобно – необходимо, – возразил я. – И все-таки я то и дело что-нибудь забываю. Бритвенный прибор оставил в Мюнстере, например. К вечеру буду выглядеть, как бродяга, чего эмигрантам следует избегать.
    – Бритвенный прибор есть в ванной, – сказала Елена. – Тот самый, что ты оставил здесь пять лет тому назад. Там же белье. А твои старые костюмы висят в шкафу слева.
    Все это она высказала так, словно я пять лет тому назад уехал с другой, а теперь вернулся только затем, чтобы забрать вещи и опять исчезнуть. Я не стал возражать и уточнять. Это ни к чему бы не привело. Она только удивленно посмотрела бы на меня и сказала, что она вовсе не это имела в виду, но что если я так думаю, то… Странно, каких только путей мы не выбираем, чтобы скрыть свои истинные чувства.

стр. Пред. 1,2,3 ... 6,7,8 ... 24,25,26 След.

Эрих Мария Ремарк
Архив файлов
На главную

0.049 сек
SQL: 2