Бриллианты для диктатуры пролетариата
1921 год. Уже существует организация, занимающаяся хранением драгоценностей - ГОХРАН. Но стало известно, что из России кто-то переправляет в Лондон и Париж золото, серебро и бриллианты. Где прячется валютное подполье? По каким каналам осуществляется связь с заграницей? Ясно, что начать надо поиски с Ревеля - перевалочной базы валютных контрабандистов…
Бриллианты для диктатуры пролетариата
ДЕКРЕТ
СОВЕТА НАРОДНЫХ КОМИССАРОВ
Об учреждении Государственного хранилища
ценностей республики
СОВЕТ НАРОДНЫХ КОМИССАРОВ
постановил:
Для концентрации, хранения и учета всех принадлежащих РСФСР ценностей, состоящих из золота, платины, серебра в слитках и изделий из них, бриллиантов, цветных драгоценных камней и жемчуга, при центральном бюджетно-расчетном управлении учреждается в Москве Государственное хранилище ценностей РСФСР (Гохран)…
Председатель Совета Народных Комиссаров
В. И. Ленин
Управляющий делами Совета Народных Комиссаров
В. Д. Бонч-Бруевич
Секретарь
С. Бричкина
1. Москва, апрель 21-го
- А кто там, в углу? - спросил француз.
Миша Ерошин, проводивший с журналистом из Парижа Бленером все дни, ответил, поморщившись:
- Художник… Я забыл его фамилию. Он продался большевикам.
- Талантлив?
- Бездарь.
- А рядом с ним кто?
- Тоже художник. Работает на Луначарского, лижет сапоги комиссарам.
- Здесь собираются только живописцы?
- Почему? Вон Клюев. Рядом - Мариенгоф. Тоже сволочи. Трусливо молчат, а комиссары их подкармливают.
Француз чуть улыбнулся:
- У меня создается впечатление, что ругать друг друга - типично московская манера. Это было всегда или началось после переворота?
Миша не успел ответить: к их столику подошел театральный критик Старицкий.
- У вас свободно? - спросил он.
- Пожалуйста, - ответил Бленер, - мы никого не ждем.
Здесь, в маленьком полуподвале на Кропоткинской, недавно открылась столовая, где давали чай и кофе - по пропускам, выданным Цекубу, - ученым и творческой интеллигенции столицы. Поэтому толпились здесь люди, знавшие друг друга - если даже и не лично, то уж понаслышке во всяком случае.
- Кто это? - бесцеремонно спросил Старицкий, разглядывая в упор француза. - Кого ты притащил, Миша?
Ерошин, испытывавший традиционную почтительность к иностранцам, заерзал на стуле, но француз добро улыбнулся и протянул Старицкому свою визитную карточку.
Критик сунул карточку в карман и спросил:
- Коминтерновец?
- Скорее антантовец.
- Тогда бойтесь Мишу - он тайный агент ВЧК.
- Какая ты скотина, - попробовал улыбнуться Миша, - вечно несешь вздор…
- Какой же это вздор? Я от каждого буржуа шарахаюсь - даже своего, доморощенного, а уж к чужому подойти - спаси господь, сохрани и помилуй! Ничего, ничего, когда вся галиматья кончится, мы тебя, Миша, казним. Из соображений санитарии и гигиены.
- Вы думаете, что "галиматья" все же кончится? - спросил Бленер.
- Мир живет по законам логики и долго терпеть безумие не сможет. И дело тут не в личностях, а в некоей надмирной системе, управляющей нами по своим, непознанным законам.
- Всякие изменения в этом мире определяются личностями, - заметил француз. - Упования на заданную надмирную схему - своего рода гражданское дезертирство.
- А что ж, мне наган в руки брать прикажете?
- Отнюдь нет… Просто я стараюсь вывести для себя ясную картину происходящего…
- В России ясной картины не было и не будет: у нас - каждый сам по себе Клемансо. И потом - ясную картину только лазутчики хотят получить. Вы лазутчик?
- Всякий журналист - в определенной мере лазутчик.
- Значит, интересует ясность… - вздохнул Старицкий и продекламировал: - "Нет смерти почетнее, как смерть на благо родины, и она не может испугать честного и истинного гражданина". Александр Ульянов. Брат Ленина. Вот это и придет вскорости в несчастную и замученную Россию, которая поднялась - брат против брата.
- Вы предпочитаете цитировать Ульянова… Жертвенность смертников не очень вам симпатична - в личном плане?
- А по какому праву вы так со мной говорите?
- Как? - не понял француз. - Я спрашиваю. Я не понимаю, как может быть обиден вопрос, если у вас есть возможность ответить.
Бленера стали раздражать собеседники. Они строили фантастические планы, таинственно на что-то намекали и сулили скорые перемены; при этом никто из них не говорил доброго слова ни о ком из тех, с кем минуту назад дружески здоровался, а порой и целовался. Поначалу Бленер был потрясен этими беседами и уже выстроил ясную концепцию своих будущих статей: "Россия на грани взрыва". Но, встретившись с Литвиновым, который, оставаясь послом в Эстонии, был одновременно утвержден заместителем наркома по иностранным делам, француз вынужден был эту свою концепцию развалить.
- Вы спрашиваете о так называемой творческой оппозиции? - спросил Литвинов. - Есть оппозиция, смешно ей не быть. Чехов утверждал: "Кто больше говорит, чем пишет, тот исписывается, не написав ничего толком". С нами Горький, Блок, Серафимович, Брюсов, великолепная молодая поросль: Маяковский, Пастернак, Асеев, за нас Тимирязев, Шокальский, Обручев, Графтио, Губкин; с нами Коненков, Кончаловский, Петров-Водкин, Нестеров, Кандинский, Кустодиев… Им приходится порой трудновато - как и всюду, у нас есть свои идиоты и завистливые ничтожества в учреждениях, занимающихся культпросветом. Но ни в одной другой стране искусство не получает той громадной, заинтересованной аудитории, которая появилась в России после революции…
Литвинов порылся у себя в столе, бросил французу газету:
- Это ваша. Поль Надо - быть может, вы его знаете? Он из Парижа, тоже, - Литвинов снова усмехнулся, - журналист. Вот почитайте, что он пишет о нашей оппозиции, причем не болтающейся за чаем, но серьезной - об эсерах и кадетах. Он с ними в Бутырской тюрьме посидел.
Бленер взял газету и сразу же увидел отчеркнутые абзацы: "Вся камера с великой торжественностью обсуждала проблемы внутреннего порядка, как, например, назначение дневальных. Детская мания парламентаризма, обрушившаяся на всю Россию, проявлялась в бесконечных пустых речах в нашей камере. Под руководством председателя поправки сменялись контрпоправками, те в свою очередь - предложениями, а их уж сменяли контрпредложения. Участники этого жуткого тюремного турнира применяли методы, которые были бы не лишними в Вестминстерском дворце. Арестанты терпеливо слушали эти ораторские словопрения, которые так ничем и не кончились… Через три дня в камеру с воли доставили для членов партии с.-р. корзины с продуктами. Те без стеснения стали уплетать за обе щеки. Остальные арестанты молча отворачивались, чтобы не очень страдать. Но староста не выдержал, поднялся и сказал: „Я предлагаю обсудить в заседании вопрос о социализации всех съестных припасов“. Наступило молчание. Слышалось лишь хрустение челюстей товарищей с.-р., которые принялись жевать быстрее. Наконец один из них сладким голосом произнес: „Конечно, коллеги, эта идея нам симпатична, так как прямо вытекает из наших партийных принципов. Но рассудим! Намерены ли мы посягать на свободу совести? Здесь многие не разделяют наших идей, - добавил оратор, указав на старого голодного полковника, на помещика с пустым желудком и знаменитого московского адвоката, доведенного голодом до бешенства. - Заставим ли мы этих господ стать социалистами помимо их воли? Нет, товарищи! Я утверждаю, что дальнейшее обсуждение этого вопроса должно быть отложено“. И оратор поспешил энергично наверстать потерянное время усиленным уничтожением пищи".
- Каково? - спросил Литвинов. - Если бы написал большевик, а то ведь - ваш брат, буржуй… Нас терпеть не может, но и он сказал - после освобождения: "Лучше уж с вами, вы хоть конкретны, а те - как медузы перед штормом, неохватны и зыбки".
…И теперь, встречаясь с русскими в этом маленьком полуподвале, Бленер не мог заставить себя разговаривать с ними непредвзято: перед глазами стояла статья Надо. Он знал его - это был серьезный человек, которого легче было убить, чем заставить говорить неправду.
Когда Старицкий отошел от них, Бленер спросил:
- Он издал что-либо?
- Он не способен написать и двух строк! Болтун. А уж если кто и есть агент ЧК - так это он, уверяю вас.
Писатель Никандров - высокий, жилистый, заметный - вошел в полуподвальчик, когда стемнело.
- Кто это? - сразу же спросил француз.
- Леонид Никандров, литератор.
- Тоже бездарь?
- Как вам сказать… Эссе, повести из древней истории, исследования о Петре Великом… Не борец, совсем не борец.
Француз представился Никандрову сам, попросив дать короткое интервью.
- Садитесь, - хмуро согласился Никандров, - только пусть спутник ваш обождет за другим столом.
- Он знает город, лишь поэтому я пользуюсь его услугами, - ответил Бленер и, чуть обернувшись, громко сказал: - Миша, спасибо, я вас на сегодня не задерживаю.
Миша угодливо раскланялся с французом и подсел за другой столик: там громко шумели поэты.
- У меня к вам несколько вопросов, гражданин Никандров. Мне хотелось бы узнать, кто, по вашему мнению, сейчас наиболее талантлив в России - в литературе, живописи, в театре?
- В литературе - я, - улыбнулся Никандров. Улыбка сделала его жилистое, напряженное лицо совершенно иным - каким-то неуклюже-добродушным, открытым. - Это если по правде. В принципе я должен ответить: Бунин, Горький, Блок.
- Бунин в Париже, а меня интересует Россия.
- Бунин может быть хоть в Америке - он принадлежит только России.
- Думаете, Бунин хочет принадлежать этой России?
- А вы убеждены, что эта Россия навсегда останется этой?
- Я не готов к ответу, хотя бы потому, что сочинений Бунина не читал и знаю о нем лишь понаслышке.
- Значит, вы интересуетесь российскими литераторами лишь как фигурами в политической структуре? Тогда у нас разговора не получится.
- Я бы солгал вам, сказав, что меня не интересует политическая структура. Но я живо интересуюсь и беллетристикой.
- А я беллетристикой не интересуюсь. Я принадлежу литературе.
- Где я могу купить ваши книги?
- Меня не очень-то издают здесь…
- Я готов помочь вам с изданием в Париже.
Никандров внимательно посмотрел на француза и ответил:
- За это спасибо, коли серьезно говорите.
- Я говорю серьезно… Прежде чем мы обратимся к вашему творчеству, хотелось бы спросить о том, кого вы здесь цените из живописцев?
- Талантов у нас - много. Лентулов, Сарьян, Кончаловский, Малявин… Да не перечтешь всех… А Коровин, Нестеров?!
- Я благодарю бога, - широко улыбнулся француз, - вы первый русский, который сказал, что в Москве есть таланты.
- С кем же вы тут встречались? С этой мелюзгой, - Никандров кивнул головой на посетителей столовой, - смысла нет говорить. Сущие скорпионы. Хуже комиссаров - те хоть знают свое дело, а эти только повизгивают из подворотни. Цыкни на них - хвосты подожмут и в кусты. Но говорят - "талантов здесь нет"…
- Талантам трудно здесь?
- А где таланту легко? Конечно, таланту сложно, ибо он хочет искать свою правду, а она - всегда в нем, в его мировидении.
- Вы не согласны с Марксом - "человек не свободен от общества"?
- Не согласен. Человек рожден свободным: никто ведь не отнимал у него права распоряжаться жизнью по собственному усмотрению.
- Определенные ограничения введены и на этот счет: несчастных самоубийц не хоронят на кладбищах, только за оградой.
- После меня хоть потоп.
- Мне казалось, что литератор прежде всего думает о согражданах.
- Пусть литератор думает о себе. Но до конца честно. Это будет хорошим назиданием для сограждан, право слово.
- Вам трудно жить здесь с такими настроениями?
- Мне трудно здесь жить. Но не от настроений.
- Собираетесь покинуть Россию?
- Да. Я хлопочу о паспорте.
- Если вы дадите мне свои рукописи, возможно, к вашему приезду будет готова книга.
Никандров поднялся:
- Пойдемте из этого борделя…
На улице дул студеный ветер.
- Ни в одной столице мира нет такого уютного и красивого Лобного места, как в Москве. Знаете, что такое Лобное место? Здесь рубили головы. Заметьте: о жестокостях в истории Российского государства написаны тома, но за все время Иоанна Грозного и Петра Великого народу было казнено меньше, чем вы у себя в Париже перекокошили гугенотов в одну лишь ночь, - продолжал Никандров. - Мы жестокостями пугаем, а на самом деле добры. Вы, просвещенные европейцы, - о жестокостях помалкиваете, но ведь жестоки были - отсюда и пришли к демократии. Это ж только в России было возможно, чтобы Засулич стреляла в генерала полиции, а ее бы оправдывал государев суд… Мы - евразийцы! Сначала с нас татарва брала дань и насильничала наших матерей - отсюда у нас столько татарских фамилий: Баскаковы, Ямщиковы, Ясаковы; отсюда и наш матерный перезвон, столь импонирующий Западу, который выше поминания задницы во гневе не поднимается. А потом этим великим народом, ходившим из варяг в греки, стали править немецкие царьки. Ни один народ в мире не был так незлобив и занятен в оценке своей истории, как мой: глядите, Бородин пишет оперу "Князь Игорь", где оккупант Кончак выведен человеком, полным благородства, доброты и силы. И это не умаляет духовной красоты Игоря, а наоборот! Или Пушкина возьмите… На государя эпиграммы писал, ходил под неусыпным контролем жандармов, с декабристами братался, а первым восславил подавление революционного восстания поляков… Отчего? Оттого, что каждый у нас - сфинкс и предугадать, куда дело пойдет дальше, - совершенно невозможно и опасно.
- Почему опасно?
- Потому что каждое угадывание предполагает создание встречной концепции. А ну - не совпадет? А концепция уже выстроена? А Россия очередной финт выкинула? Тогда что? Тогда вы сразу хватаетесь за свои цеппелины, большие Берты и газы, будьте вы трижды неладны…
- Я понимаю вашу ненависть к своему народу - это бывает, но при чем здесь мы? Отчего вы и нас проклинаете?
- Ну вот видите, как нам трудно говорить… Я свой народ люблю и за него готов жизнь отдать. А вас я не проклинаю: это идиом у нас такой - фразеологический, эмоциональный, какой хотите, - но лишь идиом. Русский интеллигент Париж ценит больше француза, да и Рабле с Бальзаком знает куда как лучше, чем ваш интеллигент, не в обиду будь сказано.
- Действительно, понять вас трудно. Но, с другой стороны, Достоевского мы понимали. Не сердитесь: может быть, уровень понимания литератора возрастает соответственно таланту?
- Тогда отчего же вы в Пушкине ни бельмеса? В Лермонтове? В Лескове? Мне кажется, Европа эгоистически выборочна в оценке российских талантов: то, что влазит в ваши привычные мерки, поражает вас: "Глядите, что могут эти русские!" Я временами боялся и думать: "А ну, родись Гоголь не в России - его б мир и не узнал вовсе". А вот Пушкин в ваши мерки не влазит. Только его запихнешь в рамки революционера, он выступает царедворцем; только-только управишься с высокой его любовью к Натали - так нет же, нате вам, пожалуйста, - лезет ерническая строчка в дневнике о том, что угрохал Анну Керн…
- А не кажется ли вам, что большевики замахнулись не столько на социальный, сколько на национальный уклад?
- Это вы к тому, что среди комиссаров много жидовни?
- По-моему, комиссаров возглавляет русский Ленин…
- Пардон, вы сами-то…
- Француз, француз… Нос горбат не по причине вкрапления иудейской крови; просто я из Гаскони… Мы там все тяготеем к путешествиям и политике. Любим, конечно, и женщин, но политику больше.
- Если вы политик, то ответьте мне: когда ваши лидеры помогут России?
- Вы имеете в виду белых эмигрантов и внутреннюю оппозицию? Им помогать не станут - помогают только реальной силе.
- Значит, никаких надежд?
- Почему… Политике чужды категорические меры; это не любовь, где возможен полный разрыв.
- В таком случае политика представляется мне браком двух заклятых врагов.
- Вы близки к истине… И дело не в нашей капитуляции перед большевиками: просто-напросто мир мал, а Россия так велика, что без нее нормальная жизнедеятельность планеты невозможна.
- Вы сочувствуете большевизму?
- Большевики лишили мою семью средств к существованию, аннулировав долги царской администрации. Мой брат, отец троих детей, застрелился - он вложил все свои сбережения в русский заем… Но я ненавижу не большевиков; я ненавижу слепцов в политике.
- Погодите, милый француз, вернем мы вам долги. Народ прозреет, и все станет на свои места…
- А как быть с народом, который безмолвствует?..
- Народ безмолвствует до тех пор, пока он не выдвинул вождя, который имеет знамя.