И снова трогает меня штыком, чтобы идти дальше. На станции он отвел меня в полевую жандармерию, а сам отправился отмечать проездное свидетельство до Берлина. Он вернулся через полчаса, принес кружку пива и два бутерброда, сел рядом и стал есть. Он очень подолгу жевал каждый кусок, прежде чем проглотить его, а когда делал глоток пива, оно будто проваливалось в пустоту. Я отвернулся, чтобы не видеть, как он ест. Но я все равно слышал, как он жевал, и от этого у меня кружилась голова.
    Я долго сидел отвернувшись, а потом не выдержал. Я обернулся к нему и сказал:
    - Социал-демократ! Жри тише!
    Немец поперхнулся и быстро посмотрел по сторонам. Старик жандарм сидел за столом и с кем-то громко говорил по телефону. Я понял, что мой конвоир испугался "социал-демократа". Я вспомнил, что со мной в лагере сидело несколько человек, которых посадили за то, что они были социал-демократами.
    - Ну! - громко сказал я. - Ду бист социал...
    Конвоир вскочил со своего места и закашлялся. Бутерброд упал на пол. Я поднял бутерброд и начал медленно есть хлеб с кровяной колбасой. Немец подождал, пока я доем бутерброд, а потом повел меня к поезду.
    Нам дали маленькое купе. Немец запер дверь, велел мне сесть у окна, а сам устроился у двери. Винтовку он положил на колени. Поезд тронулся, и я увидел, как немец взвел курок.
    Я понимал, что мое единственное спасение - в побеге. Я знал, как все это будет. Когда стемнеет, я прыгну на этого немца, придушу его, а на подходе к маленькой станции соскочу с подножки, предварительно переодевшись в форму конвоира.
    Я наметил время. Как только зажгутся звезды, значит, пора.
    "А что, если сегодня не будет звезд? - думаю я. - Это не худшая беда, хотя лучше бежать в звездную ночь. Меня, конечно, легче заметить, но и я зато лучше замечу каждого. Если звезд не будет, надо начинать, когда исчезнут деревья, проходящие вдоль пути. Когда они исчезнут, значит, пора".
    Я вспоминаю Архипо-Осиповку. Это станица на Черном море. Там почти нет отдыхающих, только колхозники и рыбаки. Мы туда приехали вдвоем с отцом. Всего два приезжих курортника на всю станицу. Я вспоминал Архипо-Осиповку и сразу же слышал тревожный и радостный крик цикад. Боже ты мой, сколько их там было! До сих пор я не могу представить себе, какие они из себя, эти цикады. Или, например, сверчки. Мне всегда хотелось сыграть в диккенсовском "Сверчке на печи". Но я до сих пор не представляю себе, какие они, эти самые сверчки. Очень будет неприятно узнать, что они похожи на мокриц или тараканов. Хотя в таком случае можно и не поверить. Ведь совершенно необязательно верить тому, что тебе чуждо.
    На небе появились звезды. И в этот же миг в купе зажегся синий свет. Тусклый, вполнакала.
    - Э, - сказал конвоир, протягивая мне фотокарточку, - майне киндерн.
    "Дети, - подумал я. - Киндер - это понятно".
    Я взял фотокарточку. Там было пять девочек и мальчишка. Старшей было не больше шестнадцати, а мальчишке - годик.
    - Э, - сказал конвоир и протянул мне следующую карточку, - майне фрау.
    Я увидел женщину в гробу. Рядом стояли дети и мой конвоир в штатском затасканном костюме.
    Я вернул ему карточки, он спрятал их в бумажник, вздохнул, усмехнулся, тронул себя пальцем в грудь и сказал:
    - Туберкулез...
    Сейчас он смотрел на меня не испуганно, а грустно и спокойно. Наверное, он решил, что я ничего не смогу с ним сделать, потому что мы едем с большой скоростью, дверь купе заперта и курок винтовки взведен.
    Ты дурак, немец. Это не важно, что поезд несется с большойскоростью. Каждую дверь можно отпереть, на твою винтовку прыгнуть, асамого тебя ударить головой в лицо. Вот и вся наука. "Старшая девочка здорово похожа на него, - думаю я, - и такая жехудая. А мальчишка толстый. Все маленькие дети толстые. Они начинаютхудеть, когда их отрывают от материнской груди".
    - Э, - говорит немец и, протягивая сигарету, прикладывает палец к губам, - социал-демократ - тшш!
    "Какой ты социал-демократ? - думаю я спокойно. - Ты дерьмо, а несоциал-демократ. Ты трус и подлец, только у тебя есть шестеро детей, а самому маленькому - год. И у них нет матери".
    Я должен убить его, если хочу сбежать. Если я хочу, чтобы побегудался, я обязан его убить. А мне хочется оглушить его, чтобы дети -пятеро девочек и один пацаненок - не остались круглыми сиротами. Язнаю, что такое расти без матери. Но я даже представить себе не могу, как они останутся и без отца. Без этого туберкулезного отца, укоторого огромные худые руки и который говорит мне, что онсоциал-демократ.
    "Вот сейчас, - говорю себе я, - сейчас пора".
    Я подбадриваю себя, я подбираю ноги для прыжка, я уже почти готов...
    "О толстых маленьких детях говорят, что они перевязаныниточками, - вспоминаю я, - это у них такие складки на ножках и наруках. У худых детей они исчезают очень скоро, и тогда маленькие детиделаются похожими на стариков. А маленькие дети не знают языка. Дажеесли он рожден немкой, его можно выучить говорить по-русски. Илипо-французски, какая разница, в конце концов? Только бы непо-немецки. Это очень плохо, когда люди говорят по-немецки, хуже бытьне может".
    Я чувствую, что не могу ненавидеть этого туберкулезного немца
    так, чтобы убить, потому что видел его шестерых детей. Я ничего не
    могу с собой поделать. Просто у меня не будет силы, чтобы прикончить
    его, - я же знаю.
    - Их вилль шлафен, - говорю я и закрываю глаза.
    - Э, - говорит немец, - битте. Поезд идет быстро. Я еду к
    гибели. Он - от нее.
    "Немцы... - думаю я. - Будьте вы прокляты, фашисты. Ненавижу.
    Всех вас ненавижу..."
    - Ну? Дальше... - спросил Коля. - Что дальше-то?
    - Дальше - хуже. В гестапо меня держали месяца три. Следователь у меня был Шульц. Мордастый такой, краснорожий... Они на моем ворованном костюме споткнулись. Он был сшит на немецкой фабрике, а материал-то наш - с "Большевички", до войны мы им поставляли, по торговому договору. Ну, они меня и начали мотать - мол, ты чекист, заброшен на связь. Шульц меня все донимал, чтоб я на каком-то процессе выступил как советский офицер, разведчик... Потом в госпитале валялся, а после они меня власовцам перепульнули, в Восточную Пруссию... Никак не верили, что я просто пленный, сбежал из лагеря. А фамилию свою мне говорить тоже нельзя - я на шахте "Мария" с мишенью на спине ходил как штрафник... Ну вот... Привезли меня, значит, в контрразведку к Власову...
    - А как ты попал сюда? - спросил Коля после долгого молчания.
    - Расскажу... Погоди... А ты зачем? У тебя ж документ есть... Ты зачем сюда пришел?
    "Если люди так врут - тогда надо пускать пулю в лоб, - думал Коля, - не может быть, чтоб так человек исподличался. Но ведь я знаю его по Москве. Я знал его лет десять, не меньше..."
    - Я попал сюда по дурости, - соврал Коля.
    Он не смог себя заставить сказать Степану правду. Долг жил в нем помимо него самого. А может, это никакой не долг, думал Коля, может быть, просто я сейчас подличаю и продаю самого себя, потому что незачем играть в нашу игру, если никому не веришь, а особенно Другу.
    - Я боюсь, они меня прижмут, если ты не поможешь мне...
    - Это как?
    - Ну, если ты скажешь им, что знал Родиона Матвеевича Торопова...
    - Ты по документу Родион Торопов?
    - Да.
    - А если документ - липа?
    - Я этого и боюсь - тебя завалю. Я не обижаюсь, - вздохнул Степан, - я понимаю, откуда ты. Когда ты не обернулся, я сразу понял.
    - Ты верно понял, - сказал Коля и глубоко выдохнул мешавший все время воздух. - Ты все верно понял, Родька... Что у него было еще в документах?
    - А ничего. Аусвайс из Киева - и все.
    - Слушай... Будешь говорить, что, мол, из Киева ты уехал в Минск... Тебя еще ни разу не допрашивали?
    - Нет... Он тебя держал, я был в предбаннике. А потом он ушел спать, тебя - в барак, ну и меня тоже.
    - Ладно. Попробуем.
    Коля понимал, что он сейчас идет на преступление. Но он не мог поступить иначе. Он обязан был поступить только так, и никак иначе, потому что он не имел права подписать своими руками смертный приговор другу, с которым рос в одном дворе, жил на одной площадке и учился в одном классе.
    - Ты жил в Минске на Гитлерштрассе, четыре, а потом переехал на Угольную, дом семь. В этом доме была парикмахерская Ереминского, но ты про это не говори сразу. Они тебя сами начнут спрашивать, потому что у них в деле есть мой адрес, понимаешь? Они тебе наверняка дадут очную ставку со мной. Я тебя не узнаю - мало ли проходило через меня клиентов! Ты скажешь, что я - мастер, работавший возле большого окна, под вывеской "Мастерская Ереминского" - мужчина с трубкой в зубах и женщина, завитая как баран. Я подтвержу эти твои показания. Ясно?
    - Наверное, я сволочь, - сказал Степан. - Наверное, я не имел права тебя просить.
    - Видимо, я не имел права соглашаться тебе помогать, - сказал Коля. - Погоди, а как тебя зовут?
    - Это не важно... Ты ж не знаешь, как меня зовут, - для них, во всяком случае. Излишняя подробность так же настораживает, как и плутание в потемках.
    - А если я не сыграю? - спросил Степан. - Вдруг не сыграю?..

9. ВСТРЕТИЛИСЬ

    День был солнечный. Легкую голубизну неба подчеркивали длинные белые облака. Прорезая эти белые облака, носились черные ласточки. В безбрежную высоту уплывал, медленный перезвон колоколов.
    "Совсем другой звук, - думала Аня, прислушиваясь к перезвону, - какой-то игрушечный, не взаправдашний, не как у нас; словно музыкальный ларец. Люди такие же, как у нас, и лицом похожи, только в шляпах, а у женщин вязаные чулки и юбки широкие, в складочку, а вот колокола совсем другие".
    Когда большие двери костела, окованные металлическими буро-проржавелыми языками, чуть приоткрывались, пропуская людей, до Ани доносились тугие, величавые звуки органа.
    "Какая красивая музыка, - думала Аня каждый раз, когда до нее доносились звуки органа. - Когда кончится война, обязательно пойду в консерваторию слушать орган. Говорят, в Москве самый большой орган. А я раньше смеялась: „Что хорошего в этой тягучке?!“ Дуреха! Музыку вообще можно понять лишь после того, как переживешь что-то большое, очень твое, главное - горе ли, счастье. Только тогда тебе дано будет понять серьезную музыку, а не „утомленное солнце нежно с морем прощалось...“. Когда весело, тогда надо, чтоб был джаз-оркестр вроде утесовского, а если страшно и сил нет, тогда пусть будет орган. Делаешься маленькой-маленькой, и страх тоже становится маленьким, как и ты сама".
    Аня стояла под навесом магазинчика. Длинный навес, сделанный в форме козырька, прятал ее от солнца, и, кроме того, она могла наблюдать за площадью так, что ее почти не было видно, а ей было видно все.
    Она пришла сюда к девяти часам, за час до того времени, как было условлено. Аня знала, что следует заранее прийти на место встречи: час даст возможность свыкнуться с обстановкой; час поможет ей заметить подозрительное; час поможет спокойно подготовиться к той минуте, когда она подойдет к молодому мужчине в немецкой военной поношенной форме без погон и спросит его: "Простите, пожалуйста, вы здесь старушку с двумя мешками не видели?"
    Аня определила для себя, что она не выйдет к человеку в форме, если увидит двоих или троих людей, которые, возможно, будут прогуливаться в разных концах площади или сидеть на телегах перед костелом. Гестаповцы, она прекрасно понимала, могут быть спрятаны и в костеле, и в домах, окружающих площадь, и, наконец, они могут сидеть в машинах где-нибудь неподалеку и только дожидаться условного сигнала, чтобы взять ее и Муху, как только они увидятся. Аня все это понимала, но ей казалось, что следует подстраховаться хотя бы в пределах тех возможностей, которые она имеет, и в пределах того опыта, который у нее есть. Она не могла и предположить, что Муха может быть перевербован, и что на встречу к ней он придет один, и поведет ее на хорошую квартиру, и поможет откопать и принести сюда рацию - и все это не по своему разумению, а по плану, заранее разработанному полковником абвера Бергом.
    Без четверти десять Аня увидела молодого парня в кожаной расстегнутой куртке. Он шел по площади как гуляка, заломив кепку на затылок, в руке букет полевых цветов, ноги обуты в щегольские краги - в таких щеголял в Красноярске Ленька Дубинин, инструктор автоклуба Осоавиахима; он их по случаю купил в комиссионном магазине, когда ездил на слет осоавиахимовцев в Ленинград.
    Парень двигался медленно, лениво поглядывая по сторонам. До середины площади он не дошел, свернул в маленькую улочку - в ту самую, через которую пришла в Рыбны Аня.
    "Там парикмахерская, кафе и два магазинчика, - вспомнила Аня, - машине там негде стать, потому что посредине большая лужа, видимо очень вязкая, а выезд на проселок, который ведет к шоссе, слишком крутой. И потом, что это я запсиховала? Я подожду двоих или троих гуляк - тогда надо будет думать..."
    Парень, однако, появился снова. Он несколько раз уходил с площади, снова появлялся, возле ворот костела поворачивался и быстро скрывался в переулке. Аня подождала до десяти, потом вышла из-под козырька и неторопливо пошла в переулок следом за парнем. Возле парикмахерской он постоял минуту, повернулся и двинулся навстречу Ане - к площади. Когда открылась дверь парикмахерской и оттуда вышел мужчина в потрепанной немецкой форме без погон, парень, словно бы увидев это затылком, остановился и начал потуже застегивать краги. Он застегивал краги до тех пор, пока человек в немецкой форме не прошел мимо него - на площадь.
    "За ним следят, - решила Аня, - если это Муха, за ним слежка. Что делать? Если я подойду к нему, значит, нас поведут двоих".
    Через пять минут к парню в крагах подъехал на велосипеде мальчишка в коротких штанах и в майке-безрукавке. Они поздоровались, мальчишка слез с седла, парень в крагах посадил его на багажник ("У нас на раме ездят", - успело мелькнуть у Ани), и они уехали с площади.
    "А я-то с ума сходила, - сказала себе Аня, - вот сумасшедшая!" Она не обратила внимания на девушку, которая вышла на площадь с той улицы, куда только-только укатил на велосипеде парень в крагах с мальчиком на багажнике.
    И тут к костелу подошел Муха - она его сразу узнала.
    - Простите, - сказала Аня и откашлялась, потому что у нее запершило в горле, - вы тут старушку с двумя мешками не видели?
    - Что? - удивился Муха. - Не видел я никакой старушки...
    Аня несколько мгновений смотрела ему в глаза, а потом повернулась и пошла через площадь к костелу.
    "Он решил не идти со мной на контакт. Почему он должен идти на контакт со мной, когда он ждет резидента в синем костюме? Что же делать, а? Объяснять ему? А вдруг это не он? Он. Наверняка он. Он ответил мне по-русски. Дурак! Зачем он отвечал мне по-русски, если не хочет засветиться? Машинально? Разве ж так можно?!"
    - Пани! - вдруг крикнул парень у нее за спиной. - Постойте, пани!
    Он подбежал к ней запыхавшись. Лицо его было бледно, губы - Аня очень четко увидела это - пересохли и потрескались, сделались чешуйчатыми, как у мальчишек после первых заморозков, когда они сосут сосульки.
    - По-моему, она недавно уехала с попутной машиной, - сказал Муха. - Уехала та старуха. С попутной машиной уехала...
    Они быстро пошли вперед - он на полшага перед ней, заглядывая ей в лицо; он прямо-таки впился глазами в ее лицо, а она, торопясь, шагала за ним. Ей казалось, что он так жадно смотрит на нее потому, что она оттуда, с Большой земли, и поэтому она улыбнулась ему. А он так жадно смотрел на нее потому, что она была хороша, очень хороша, и он силился представить себе, что станет с этим лицом, когда она очутится там, где должна будет очутиться вскоре.
    Аня оглянулась, с трудом оторвавшись от его воспаленных глаз с покрасневшими белками. Улица была пуста - шла девушка, совсем еще молоденькая. На нее Аня не обратила внимания. (Она не могла себе представить, что от этой молоденькой девушки будет зависеть ее жизнь - в эти ближайшие часы и дни.)
    Муха привел ее в маленький домик на окраине Рыбны. В домике было две комнаты. В одной, с небольшим окном, выходившим на улицу, жила глухая старуха, а в большой комнате с тремя окнами, заросшими плющом и диким виноградом, было прибрано и пусто, как после покойника.
    - Здесь будешь жить, - сказал Муха. - Кроватка видишь какая? С пружинами - спи, как дома. Отдохнешь? Или поговорим? Где остальные?
    Аня присела на край кровати и сказала:
    - Знаешь, я полчаса полежу, а то пока тебя ждала - совсем выдохлась.
    Она сбросила туфли и подтянула к голове подушку. Тело ее стало тяжелым и словно бы чужим. Аня увидела со стороны свое тело, и ей стало вдруг беспричинно и пронзительно жаль себя.
    "Ничего, - подумала она, - это бабье, это можно перебороть. В первый раз тоже так было. Главное, я его встретила. Двое - не одна, теперь все в порядке".
    С этим она и уснула. Муха сидел возле окна, смотрел на спящую девушку, на ее сильные ноги, на красивое и спокойное во сне лицо, на грудь, видневшуюся в вырезе кофточки; он смотрел на человека, обреченного им, и тихонько похрустывал пальцами, каждым в отдельности - сначала первой, потом второй фалангой, а потом двумя фалангами вместе.

стр. Пред. 1,2,3 ... 7,8,9 ... 33,34,35 След.

Юлиан Семёнов
Архив файлов
На главную

0.047 сек
SQL: 2