В эту гостиную, украшенную портретами г-жи Рикорден и г-на Шарпантье-отца, и ввели Марата. Два этих портрета воплощали законченные типы тогдашней буржуазии и только лучше оттеняли портрет, на котором Дантон был изображен во весь рост: он стоял, вытянув руку, и словно хотел сойти с холста; картина эта, если ее рассматривать вплотную, представляла собой эскиз, в котором нельзя было ничего разобрать; но, когда вы отступали на несколько шагов, изучая ее с некоторого расстояния, все эти положенные густым слоем краски словно прояснялись и перед вами возникал набросок - это верно, - но набросок живой, полный огня и таланта. Его за несколько часов сделал Друг Дантона - молодой человек по имени Жак Луи Давид. Если не считать портретов, квартира была крайне проста, только в некоторых вещах, таких, как вазы, подсвечники, настольные часы, угадывалось скрытое стремление ее хозяев к роскоши, страстное желание видеть вокруг себя позолоту. В ту минуту, когда Дантон позвонил, все в доме - молодая жена, ребенок, собака, - узнав его по звонку, бросились к двери; но, когда она открылась и за спиной хозяина дома все увидели странного гостя, которого он привел, женщина в испуге отпрянула, ребенок заплакал, собака залаяла. Лицо Марата слегка скривилось. - Простите, дорогой мой гость, - сказал Дантон, - к вам здесь еще не привыкли и… - … и я всех пугаю, - закончил Марат. - Не извиняйтесь, ни к чему: мне это знакомо! - Милая моя Габриель, - сказал Дантон, целуя жену, как мужчина, который в чем-то провинился и хочет, чтобы его простили, - я встретил этого господина в Пале-Рояле. Он выдающийся врач, более того - философ; он любезно согласился принять сделанное мной предложение отобедать у нас. - Если ты, мой дорогой Жорж, привел гостя, то он может быть уверен, что здесь его примут радушно; правда, об этом не знали ребенок и собака… - Собака держит ухо востро, я вижу, - ответил Марат. - Кстати, я заметил одну особенность, - прибавил он с восхитительным бесстыдством, - что по натуре своей собаки - большие аристократы. - Кто-нибудь из приглашенных пришел? - спросил Дантон. - Нет… Только повар. Госпожа Дантон произнесла последние слова с улыбкой. - Ты предложила ему свою помощь? Ведь ты сама, милая моя Габриель, тоже отлично готовишь! - Да, и мне стало стыдно, что от моих услуг отказались. - Неужели?.. Значит, ты ограничилась сервировкой? - Тоже нет. - Как нет? - Нет. Двое слуг принесли все: столовое белье, столовое серебро, канделябры. - Неужели он полагает, что у нас ничего нет? - принимая гордый вид и нахмурив брови, спросил Дантон. - Он сказал, что вы обо всем договорились, и пришел готовить только на этом условии. - Хорошо! Оставим его в покое, он оригинал… Слышишь, звонят, дитя мое, пойди взгляни, кто там пришел. Потом, повернувшись к Марату, он сказал: - Я перечислю вам наших сотрапезников, мой дорогой гость… Это, прежде всего, ваш собрат, господин доктор Гильотен; Тальма и Мари Жозеф де Шенье, неразлучная пара; Камилл Демулен, дитя, мальчишка, но мальчишка гениальный… Ну, кто еще? Вы, моя жена и я, вот и все… Ах, да, забыл, Давид. Я пригласил моего отчима, но он считает, что мы для него слишком блестящее общество; он добрый и превосходный провинциал; он чувствует себя в Париже совсем чужим и, стеная, просит позволить ему вернуться к себе в Арси-сюр-Об… А, это ты, Камилл? Входи, входи же! Эти слова были обращены к невысокому человеку лет двадцати шести - двадцати восьми, но выглядевшему едва на двадцать. Он явно был своим человеком в доме, ибо, встреченный всеми так же дружелюбно, как неприязненно приняли Марата, задержался в прихожей, чтобы пожать руку г-же Дантон, поцеловать ребенка, приласкать собаку. Услышав приглашение Дантона, он вошел в комнату. - Откуда ты явился? - поинтересовался Дантон. - У тебя такой ошарашенный вид. - Я ошарашен? Ничуть! - ответил Камилл, швырнув на стул шляпу. - Хотя представь себе… Ах, простите, сударь… Он только что заметил Марата и поклонился ему; Марат поклонился в ответ. - Представь себе, я из Пале-Рояля, - продолжал Демулен. - Но мы тоже оттуда, - заметил Дантон. - Я знаю. Я волновался и очень удивился, не найдя тебя под липами, где мы назначили встречу. - Ты узнал там новость? - Да, об отставке этого мерзавца де Бриена и о возвращении господина Неккера! Все это прекрасно… Но я-то ходил в Пале-Рояль за другим… - За чем же? - Я думал найти там одного человека, настроенного бросить мне вызов, и поскольку я был намерен его принять… - Постой! И кого ты искал? - Змея Ривароля или аспида Шансене… - По какому поводу? - По поводу того, что эти негодяи поместили меня в свой "Маленький альманах наших великих людей". - А какое тебе до этого дело? - спросил Дантон, пожав плечами. - Ты спрашиваешь, какое дело… Дело в том, что я не желаю, чтобы меня располагали между господином Дезессаром и господином Деромом, по имени Эжен; между человеком, написавшим скверную пьесу "Любовь-избавительница", и человеком, не написавшим ничего. - Ну, а сам ты что написал, чтобы быть таким придирчивым? - рассмеялся Дантон. - Я? - Да, ты. - Ничего, но, ручаюсь тебе, напишу. Впрочем, я ошибаюсь: да, черт побери, я сочинил четверостишие, которое и послал им… Ах, я их недурно отделал! Послушай, это чистейший Марциал, древнеримский поэт: В трактире знаменитом "Сброд" Играет каждый свою роль: Там Шансене полы скребет, Кастрюли чистит Ривароль! - И ты подписал его? - спросил Дантон. - Конечно! Ради этого я и ходил в Пале-Рояль, где они оба торчат целыми днями… Я надеялся получить ответ на мое четверостишие… И что же? Я остался при своих, как говорит Тальма. - Они не стали с тобой разговаривать? - Они, мой дорогой, сделали вид, будто не замечают меня. - Неужели, сударь, вас еще волнует, что о вас говорят или пишут? - поинтересовался Марат. - Да, сударь, волнует, - сказал Камилл. - Признаюсь, я весьма узявимый. Вот почему, если когда-нибудь я сделаю что-либо в литературе или политике, то создам газету и… - И что же вы скажете в вашей газете? - послышался из прихожей чей-то голос. - Я скажу, мой дорогой Тальма, - ответил Камилл, узнав голос великого артиста, начинавшего в то время свою театральную карьеру, - скажу, что в тот день, когда вы получите прекрасную роль, вы станете первым трагиком мира. - Прекрасно, такая роль у меня уже есть, - сказал Тальма, - а вот и человек, который мне ее подарил. - Ах, это ты, Шенье! Здравствуй! Значит, ты разродился новой трагедией? - прибавил Камилл, обращаясь к вновь пришедшему. - Да, мой друг, - отозвался Тальма, - это великолепное творение, называемое "Карл Девятый", он читал сегодня в театре, и приняли пьесу единогласно. Я буду играть Карла Девятого, если только правительство разрешит поставить ее… Представь себе, этот болван Сен-Фаль отказался от роли: он находит, что Карл Девятый - персонаж несимпатичный!.. Симпатичный Карл Девятый! Что ты на это скажешь, Дантон? Я, например, надеюсь сделать его омерзительным! - Вы правы с точки зрения политики, сударь. Правильно изображать королей омерзительными, - вмешался в разговор Марат. - Но, наверное, вы окажетесь неправым с точки зрения истории. У Тальма было очень слабое зрение; он подошел поближе к тому, кто к нему обратился, но чей голос он не узнал - Тальма прекрасно знал все голоса, которые он слышал в доме Дантона, - и посреди рассеявшейся завесы близорукости разглядел, наконец, Марата. Вероятно, открытие было не из приятных, ибо Тальма застыл как вкопанный. - Так что же? - спросил Марат, заметив, что произвел на актера такое же впечатление, как и на г-жу Дантон, ребенка и собаку. - Я, сударь, - сказал, несколько смутившись, Тальма, - прошу вас разъяснить мне вашу теорию. - Моя теория, сударь, такова: дело в том, что если бы Карл Девятый позволил гугенотам добиться своего - здесь, заметьте, меня нельзя обвинить в пристрастности, - то протестантство стало бы государственной религией, а семейство Конде - королями Франции; в этом случае с нашей страной произошло бы то же, что с Англией, - мы бы остановились в нашем развитии, и методический ум Кальвина пришел бы на смену той беспокойной деятельности, которая стала отличительной чертой католических народов и толкает их на осуществление заповедей Христа. Христос обещал нам свободу, равенство, братство; англичане раньше нас получили свободу, но, запомните, сударь, мы раньше их добьемся равенства и братства, и этим благодеянием будем обязаны… - Священникам!? - насмешливо перебил его Шенье. - Не священникам, господин де Шенье, - ответил Марат, делая ударение на дворянской приставке "де", от которой автор "Аземиры" и "Карла Девятого" тогда еще не отказался. - Повторяю, не священникам, а религии, ибо религия приносит нам благо, а священники творят зло. Неужели вы внесли другую мысль в вашу трагедию "Карл Девятый"? Если это так, то вы впадете в заблуждение. - Если я заблуждаюсь, пусть публика опровергнет ошибку. - Вы, дорогой господин де Шенье, снова приводите мне весьма неубедительный довод, и я подозреваю, что вы, следуя ему в вашей трагедии "Аземира", как мне представляется, готовы следовать ему и в вашей трагедии "Карл Девятый". - Моя трагедия "Аземира", сударь, не была представлена публике; ее играли при дворе, а вы знаете мнение Вольтера об этик знатоках: Париж очаровали вы, Двор явно недоволен вами: Большие господа, Гретри, Большими славятся ушами. note 6 - О да, сударь, и, разумеется, не мне спорить с вами на этот счет! Но выслушайте то, что я хочу сказать, ибо не желаю быть обвиненным в непоследовательности… Может оказаться, что однажды до вас дойдут слухи, будто Марат преследует религию, Марат не верит в Бога, Марат требует рубить головы священникам. Я потребую казнить священников, сударь, но сделаю это лишь потому, что буду чтить религию, а главным образом потому, что буду веровать в Бога. - И если вам выдадут головы, которые вы требуете, господин Марат, - сказал небольшого роста человек лет сорока - сорока пяти, вошедший в комнату, - то советую вам воспользоваться орудием, которое я сейчас изготовляю. - Ах, это вы, доктор? - спросил Дантон, повернувшись к новому гостю, с которым он не успел поздороваться, так как с интересом прислушивался к беседе Шенье с Маратом. - Как, господин Гильотен? - удивился Марат, не без почтительности поклонившись ему. - Да, это господин Гильотен, - промолвил Дантон, - он прекрасный доктор, господин Марат, но еще более прекрасный человек… И что за орудие вы изготовляете, милый мой доктор, как оно называется? - Вы спрашиваете, дорогой друг, как оно называется? Не сумею вам этого сказать, ибо еще не дал ему имени; но имя - пустяк по сравнению с вещью. Потом, обернувшись к Марату, он продолжал: - Вероятно, вы меня не знаете, сударь, но если узнаете, то убедитесь, что я истинный филантроп. - Я знаю о вас все, что можно знать, сударь, - возразил Марат с учтивостью, которой он не проявлял до прихода доктора Гильотена. - То есть мне известно, что вы не только один из самых ученых людей нашего времени, но один из лучших патриотов, какие только есть. Ваша диссертация, защищенная в университете Бордо, премия, полученная вами на медицинском факультете, ваше суждение о Месмере, удивительные исцеления, наконец, каждодневные операции - вот что я знаю о вашей учености; составленная вами петиция граждан, проживающих в Париже, - вот что я знаю о вашем патриотизме. Теперь я скажу больше: мне даже кое-что известно об упомянутом вами орудии. Это ведь машина для отрубания голов? - Неужели, доктор, вы, именуя себя филантропом, изобретаете машины, убивающие людей? - вскричал Камилл. - Да, господин Демулен, - серьезно ответил доктор, - и изобретаю их именно потому, что я филантроп. До нынешнего дня общество, допуская смертную казнь, не столько наказывало, сколько мстило за себя. Что такое все эти казни на костре, колесованием, четвертованием, посредством кипящего масла, с помощью расплавленного свинца? Разве это не продолжение пыток, которые ваш замечательный король смягчил, хотя и не отменил? Господа, какую цель преследует закон, когда он карает? Закон хочет уничтожить виновного; так вот, любое наказание должно состоять в потере жизни, а не в чем-либо ином; прибавлять лишнюю боль к казни - это преступление, равное любому преступлению, которое может совершить преступник! - Надо же, доктор! - воскликнул Дантон. - Неужели вы верите, что можно уничтожить человека, этот столь великолепно устроенный организм, который цепляется за жизнь всеми желаниями, всеми чувствами, всеми способностями; неужели вы думаете, что можно уничтожить человека без боли, подобно тому как шарлатан вырывает зуб? - Именно, господин Дантон! Да, да, и еще раз да, без боли! - еще более возбудившись, вскричал доктор. - Я полностью уничтожаю человека; уничтожаю так, как уничтожает электричество, как испепеляет молния; я истребляю, как истребляет Бог, и это высшая справедливость! - И каким же способом вы истребляете? - спросил Марат. - Расскажите мне, пожалуйста, если это не секрет. Вы не можете себе представить, как меня интересует ваш рассказ. - Ну хорошо! - сказал Гильотен, облегченно вздохнув, словно он оказался на верху блаженства от того, что обрел, наконец-то, достойного слушателя. - Так вот, сударь, объясняю вам суть дела: моя машина - совершенно новая и простая машина… Когда вы ее увидите, вас потрясет ее простота; вас также поразит, что столь несложная машина не была создана за шесть тысяч лет! Представьте себе, сударь, платформу, некое подобие маленькой сцены… Господин Тальма, надеюсь, вы тоже слушаете? - Черт возьми, конечно, слушаю! - отозвался Тальма. - И уверяю вас, меня это интересует столь же сильно, как и господина Марата. - Так вот, я уже сказал: представьте себе платформу, некое подобие маленькой сцены, куда ведет пять-шесть ступеней - их количество значения не имеет… На этой сиене я ставлю два столба, у их подножия устраиваю что-то вроде маленькой кошачьей лазейки, верхняя часть которой подвижная и располагается над приговоренным, чья шея находится в этой лазейке; на верху этих двух столбов я устанавливаю нож, отягощенный противовесом в тридцать или сорок фунтов и удерживаемый на веревке; эту веревку я отпускаю, даже не прикасаясь к ней, с помощью пружины нож скользит вниз по двум хорошо смазанным пазам; приговоренный к казни ощущает на шее лишь легкий холодок, затем - раз! - и головы нет. - Тьфу ты, ловко придумано! - воскликнул Камилл. - Да, сударь, - согласился Гильотен, оживляясь все больше и больше, - и эта операция, которая отделяет жизнь от материи, убивает, уничтожает, сражает насмерть, времени эта операция занимает - угадайте сколько - меньше секунды! - Да, меньше секунды, верно, - сказал Марат. - Но уверены ли вы, сударь, что боль не продлится дольше самой казни? - А как, скажите на милость, боль может существовать после жизни? - Так же, черт возьми, как душа после смерти тела. - Да, да, понимаю, - воскликнул Гильотен не без легкой досады, объясняющейся тем, что он предвидел полемику, - вы верите в душу! Вы даже, в отличие от спиритуалистов, которые утверждают, будто душа живет во всем теле, отводите ей особое место: помещаете в голове. Это значит, что вы пренебрегаете Декартом и следуете Локку, которого должны были бы, по крайней мере, упомянуть, раз уж приняли часть его доктрины. О, если бы вы прочли мою брошюру о третьем сословии! Я ведь читал вашу книгу о человеке и все, что вы написали, - ваши труды об огне, о свете, об электричестве… Да, да, ваш воинственный дух, потерпев неудачу в борьбе с Вольтером и философами, обрушился на Ньютона: вы намеревались опровергнуть его оптику и предприняли множество поспешных, увлекательных, но необоснованных опытов, пытаясь добиться их признания у Франклина и Вольта; но ни тот ни другой не были согласны с вашими взглядами на свет, господин Марат; посему позвольте и мне думать о душе иначе, нежели вы. Марат выслушал выпад доктора Гильотена с невозмутимостью, которая сильно удивила бы каждого, знающего раздражительный характер лекаря при конюшнях графа д'Артуа; но для проницательного наблюдателя сама эта невозмутимость могла бы послужить мерой той степени интереса, какой Марат проявлял к знаменитому орудию доктора Гильотена. - Хорошо, сударь, - сказал Марат, - пока я оставляю душу, поскольку она вас так сильно пугает, и возвращаюсь к телу, ибо страдает оно, а не душа. - Но ведь я убиваю тело, а оно не страдает. - Однако уверены ли вы, что полностью убиваете его? - Разве я не убиваю тело, отрубая голову? - И вы совершенно уверены, что убиваете его на месте? - Черт возьми! Конечно, раз он бьет по этому месту! - воскликнул Камилл, неспособный отказать себе в удовольствии сочинить каламбур, сколь бы плохим тот ни был. - Да помолчи ты, несчастный! - оборвал его Дантон. - Объясните, - попросил Гильотен. |