ПравилаРегистрацияВход
НАВИГАЦИЯ

Толстой Алексей Николаевич - Сестры.

Архив файлов » Библиотека » Собрания сочинений » Алексей Толстой
    – Разве не знаешь: у каждого в конце жизни – холмик и над ним плакучая береза.
    Иван Ильич взял Дашу за плечи. Она с нежностью дала себя прижать. Так же, как давным-давно на берегу моря, поцелуй их был долог, им не хватило дыхания. Даша сказала: "Ах, Иван", – и обхватила его за шею. Она слышала, как тяжело стучит его сердце, ей стало жалко его. Она вздохнула, поднялась с кресла и сказала просто:
    – Идем, Иван.

    На пятый день по приезде Даша получила от сестры письмо. Катя писала о смерти Николая Ивановича. "…Я пережила время уныния и отчаяния. Я с ясностью почувствовала, что во веки веков – одна. О, как это страшно!.. Это так страшно, что я решила поскорее избавиться от этого… Ты понимаешь?.. Меня спасло чудо… Может быть – случайность… Нет, нет, это было как чудо… Я не могу об этом писать… Я расскажу, когда мы увидимся…"
    Известие о смерти зятя, Катино письмо, потрясло Дашу. Она немедленно собралась ехать в Москву, но на другой день получилось второе письмо от Кати, – она писала, что укладывается и выезжает в Петроград, просит приискать ей недорогую комнату. В письме была приписка: "К вам зайдет Вадим Петрович Рощин. Он расскажет вам обо мне все подробно. Он мне как брат, как отец, как друг жизни моей".

    Даша и Телегин шли по аллее. Было воскресенье, апрельский день. В прохладе еще по-весеннему синего неба летели слабые обрывки тающего от солнца облака. Солнечный свет, точно сквозь воду, проникал в аллею, скользил по белому платью Даши. Навстречу двигались красновато-сухие мачты сосен, – шумели их вершины, шелестели листья. Даша поглядывала на Ивана Ильича, – он снял фуражку и опустил брови, улыбаясь. У нее было чувство покоя и наполненности – прелестью дня, радостью того, что так хорошо дышать, так легко идти и что так отдана душа этому дню и этому идущему рядом человеку.
    – Иван, – сказала Даша и усмехнулась.
    Он спросил с улыбкой:
    – Что, Даша?
    – Нет… подумала.
    – О чем?
    – Нет, потом.
    – Я знаю о чем.
    Даша быстро обернулась:
    – Честное слово, ты не знаешь…
    Они дошли до большой сосны. Иван Ильич отколупнул чешую коры, покрытую мягкими каплями смолы, разломал в пальцах и ласково из-под бровей смотрел на Дашу:
    – Нет, знаю.
    У Даши задрожала рука.
    – Ты понимаешь, – сказала она шепотом, – я чувствую, как я вся должна перелиться в какую-то еще большую радость… Так я вся полна…
    Иван Ильич покивал головой. Они вышли на поляну, покрытую цыплячье-зеленой травкой и желтыми, треплющимися от ветра лютиками. Ветер подхватил Дашино платье. Она на ходу озабоченно несколько раз нагибалась, чтобы одергивать юбку, и повторяла:
    – Наказанье, что за ветер!
    В конце поляны тянулась высокая дворцовая решетка с потускневшими от времени золочеными копьями. Даше в туфельку попал камешек. Иван Ильич присел, снял туфлю с Дашиной теплой ноги в белом чулке и поцеловал ногу около пальцев. Даша надела туфлю, потопала ногой и сказала:
    – Хочу, чтобы от тебя был ребенок, вот что…

43

    Екатерина Дмитриевна поселилась неподалеку от Даши, в деревянном домике, у двух старушек. Одна из них, Клавдия Ивановна, была в давние времена певицей, другая, Софочка, ее компаньонкой. Клавдия Ивановна, с утра подрисовав себе брови и надев парик воронова крыла, садилась раскладывать пасьянс. Софочка вела хозяйство и разговаривала мужским голосом. В доме было чистенько, тесновато, по-старинному – множество скатерочек, ширмочек, пожелтевших портретов из невозвратной молодости. Утром в комнатах пахло хорошим кофе; когда начинали готовить обед, Клавдия Ивановна страдала от запаха съестного и нюхала соль, а Софочка кричала мужским голосом из кухни: "Куда же я вонищу дену, не на одеколоне же картошку жарить". По вечерам зажигали керосиновые лампы с матовыми шарами. Старушки заботливо относились к Кате.
    Она жила тихо в этом старозаветном уюте, уцелевшем от бурь времени. Вставала она рано, сама прибирала комнату и садилась к окну – чинить белье, штопать чулки или переделывать из своих старых нарядных платьев что-нибудь попроще. После завтрака обычно Катя шла на острова, брала с собой книгу или вышиванье и, дойдя до любимого места, садилась на скамью близ маленького озера и глядела на детей, играющих на горке песка, читала, вышивала, думала. К шести часам она возвращалась обедать к Даше. В одиннадцать Даша и Телегин провожали ее домой: сестры шли впереди под руку, а Иван Ильич, в сдвинутой на затылок фуражке и посвистывая, шел сзади, "прикрывая тыл", потому что по вечерам теперь ходить по улицам было небезопасно.
    Каждый день Катя писала Вадиму Петровичу Рощину, бывшему все это время в командировке, на фронте. Внимательно и честно она рассказывала в письмах все, что делала за день и что думала; об этом просил ее Рощин и подтверждал в ответных письмах: "Когда вы мне пишете, Екатерина Дмитриевна, что сегодня переходили Елагин мост, начал накрапывать дождь, у вас не было зонта и вы пережидали дождь под деревьями, – мне это дорого. Мне дороги все мелочи вашей жизни, мне кажется даже, что я бы теперь не смог без них жить".
    Катя понимала, что Рощин преувеличивает и прожить бы, конечно, смог без ее мелочей, но подумать – остаться хотя бы на один день снова одной, самой с собой, было так страшно, что Катя старалась не раздумывать, а верить, будто вся ее жизнь нужна и дорога Вадиму Петровичу. Поэтому все, что она теперь ни делала, – получало особый смысл. Потеряла наперсток, искала целый час, а он был на пальце: Вадим Петрович, наверно, уж посмеется, до чего она стала рассеянная. К самой себе Катя теперь относилась как к чему-то не совсем своему. Однажды, работая у окна и думая, она заметила, что дрожат пальцы; она подняла голову и, протыкая иголкою юбку на колене, долго глядела перед собой, наконец взгляд ее различил напротив, где был зеркальный шкаф, худенькое лицо с большими печальными глазами, с волосами, причесанными просто, – назад, узлом… Катя подумала: "Неужели – я?" Опустила глаза и продолжала шить, но сердце билось, она уколола палец, поднесла его ко рту и опять взглянула в зеркало, – но теперь уже это была она, и похуже той… В тот же вечер она писала Вадиму Петровичу: "Сегодня весь день думала о вас. Я по вас соскучилась, милый мой друг, – сижу у окна и поджидаю. Что-то со мной происходит давным-давно забытое, какие-то девичьи настроения…"
    Даже Даша, рассеянная и поглощенная своими сложными, как ей казалось – единственными с сотвopeния мира, отношениями с Иваном Ильичом, заметила в Кате перемену и однажды за вечерним чаем долго доказывала, что Кате всегда теперь нужно носить гладкие черные платья с глухим воротом. "Я тебя уверяю, – говорила она, – ты себя не видишь, Катюша, тебе на вид, ну – девятнадцать лет… Иван, правда, она моложе меня?"
    – Да, то есть не совсем, но, пожалуй…
    – Ах, ты ничего не понимаешь, – говорила Даша, – у женщины молодость наступает совсем не от лет, совсем от других причин. Лета тут совсем никакой роли не играют…
    Небольшие деньги, оставшиеся у Кати после кончины Николая Ивановича, подошли к концу. Телегин посоветовал ей продать ее старую квартиру на Пантелеймоновской, пустовавшую с марта месяца. Катя согласилась и вместе с Дашей поехала на Пантелеймоновскую – отобрать кое-какие вещи, дорогие по воспоминаниям.
    Поднявшись во второй этаж и взглянув на памятную ей дубовую дверь с медной дощечкой – "Н. И. Смоковников", – Катя почувствовала, что вот замыкается круг жизни. Старый, знакомый швейцар, который, бывало, сердито сопя спросонок и прикрывая горло воротником накинутого пальто, отворял ей за полночь парадную и гасил электричество всегда раньше, чем Катя успевала подняться к себе, – отомкнув сейчас своим ключом дверь, снял фуражку и, пропуская вперед Катю и Дашу, сказал успокоительно:
    – Не сумневайтесь, Екатерина Дмитриевна, крошки не пропало, день и ночь за жильцами смотрел. Сынка у них убили на фронте, а то бы и сейчас жили, очень были довольны квартирой…
    В прихожей было темно и пахло нежилым, во всех комнатах спущены шторы. Катя вошла в столовую и повернула выключатель, – хрустальная люстра ярко вспыхнула над покрытым серым сукном столом, посередине которого все так же стояла фарфоровая корзина для цветов с давно засохшей веткой мимозы. Равнодушные свидетели отшумевшей здесь веселой жизни – стулья с высокими спинками и кожаными сиденьями – стояли вдоль стен. Одна створка в огромном, как орган, резном буфете была приотворена, виднелись перевернутые бокалы. Овальное венецианское зеркало подернуто пылью, и наверху его все так же спал золотой мальчик, протянув ручку на золотой завиток… Катя стояла неподвижно у двери.
    – Даша, – тихо проговорила она, – ты помнишь, Даша!.. Подумай, и никого больше нет…
    Потом она прошла в гостиную, зажгла большую люстру, оглянулась и пожала плечами. Кубические и футуристические картины, казавшиеся когда-то такими дерзкими и жуткими, теперь висели на стенах жалкие, потускневшие, будто давным-давно брошенные за ненадобностью наряды после карнавала.
    – Катюша, а эту помнишь? – сказала Даша, указывая на раскоряченную, с цветком, в желтом углу, "Современную Венеру". – Тогда мне казалось, что она-то и причина всех бед.
    Даша засмеялась и стала перебирать ноты. Катя пошла в свою бывшую спальню. Здесь все было точно таким же, как три года тому назад, когда она, одетая по-дорожному, в вуали, вбежала в последний раз в эту комнату, чтобы взять с туалета перчатки.
    Сейчас на всем лежала какая-то тусклость, все было гораздо меньше размером, чем казалось раньше. Катя раскрыла шкаф, полный остатков кружев и шелка, тряпочек, чулок, туфелек. Эти вещицы, когда-то представлявшиеся ей нужными, все еще слабо пахли духами. Катя без цели перебирала их, – с каждой вещицей было связано воспоминание навсегда отошедшей жизни…
    Вдруг тишина во всем доме дрогнула и наполнилась звуками музыки, – это Даша играла ту самую сонату, которую разучивала, когда три года тому назад готовилась к экзаменам. Катя захлопнула дверцу шкафа, пошла в гостиную и села около сестры.
    – Катя, правда – чудесно? – сказала Даша, полуобернувшись. Она проиграла еще несколько тактов и взяла с пола другую тетрадь. Катя сказала:
    – Идем, у меня голова разболелась.
    – А как же вещи?
    – Я ничего не хочу отсюда брать. Вот только рояль перевезу к тебе, а остальное – пусть…

    Катя пришла к обеду, возбужденная от быстрой ходьбы, веселая, в новой шапочке, в синей вуальке.
    – Едва успела, – сказала она, касаясь теплыми губами Дашиной щеки, – а башмаки все-таки промочила. Дай мне переменить. – Стаскивая перчатки, она подошла в гостиной к окну. Дождь, примерявшийся уже несколько раз идти, хлынул сейчас серыми потоками, закрутился в порывах ветра, зашумел в водосточной трубе. Далеко внизу были видны бегущие зонтики. Потемневший воздух мигнул перед окнами белым светом, и так треснуло, что Даша ахнула.
    – Ты знаешь, кто будет у вас сегодня вечером? – спросила Катя, морща губы в улыбку. Даша спросила, – кто? – но в прихожей позвонили, и она побежала отворять. Послышался смех Ивана Ильича, шарканье его ног по половичку, потом они с Дашей, громко разговаривая и смеясь, прошли в спальню. Катя стащила перчатки, сняла шляпу, поправила волосы, и все это время лукавая и нежная усмешка морщила ее губы.
    За обедом Иван Ильич, румяный, веселый, с мокрыми волосами, рассказывал о событиях. На Балтийском заводе, как и повсюду сейчас на фабриках и заводах, рабочие волнуются. Советы неизменно поддерживают их требования. Частные предприятия начали мало-помалу закрываться, казенные – работают в убыток, но теперь война, революция – не до прибылей. Сегодня на заводе опять был митинг. Выступали большевики, и все в один голос кричали: "Надо кончать войну, никаких уступок буржуазному правительству, никаких соглашений с предпринимателями, вся власть Советам!" – а уж они наведут порядок!..
    – Я тоже вылез разговаривать. Куда тут, – с трибуны стащили. Васька Рублев подскочил: "Ведь я знаю, говорит, что ты нам не враг, зачем же ты чепуху несешь, у тебя в голове мусор". Я ему: "Василий, через полгода заводы станут, жрать – нечего". А он мне: "Товарищ, к Новому году вся земля, все заводы отойдут трудящимся, буржуя ни одного в республике не оставим даже на разводку. И денег больше не будет. Работай, живи, – все твое. Пойми ты, – социальная революция!" Так это все к Новому году и обещал.
    Иван Ильич сдержанно засмеялся, но покачал головой и стал пальцем собирать крошки на скатерти. Даша вздохнула:
    – Предстоят большие испытания, я чувствую.
    – Да, – сказал Иван Ильич, – война не кончена, в этом все дело. В сущности – что изменилось с февраля? Царя убрали, да беспорядка стало больше. А кучечка адвокатов и профессоров, несомненно людей образованных, уверяет всю страну: "Терпите, воюйте, придет время, мы вам дадим английскую конституцию и даже много лучше". Не знают они России, эти профессора. Плохо они русскую историю читали. Русский народ – не умозрительная какая-нибудь штуковина. Русский народ – страстный, талантливый, сильный народ. Недаром русский мужик допер в лаптях до Тихого океана. Немец будет на месте сидеть, сто лет своего добиваться, терпеть. А этот – нетерпеливый. Этого можно мечтой увлечь вселенную завоевать. И пойдет, – в посконных портках, в лаптях, с топоришком за поясом… А профессора желают одеть взбушевавшийся океан народный в благоприличную конституцию. Да, видимо, придется увидеть нам очень серьезные события.
    Даша, стоя у стола, наливала в чашечки кофе. Вдруг она поставила кофейник и прижалась к Ивану Ильичу – лицом в грудь.
    – Ну, ну, Даша, не волнуйся, – сказал он, гладя ее по волосам. – Ничего пока еще не случилось ужасного… А мы бывали в переделках и похуже… Вот я помню, – ты послушай меня, – помню, пришли мы на Гнилую Липу…
    Он стал вспоминать про военные невзгоды. Катя оглянулась на стенные часы и вышла из столовой. Даша смотрела на спокойное, крепкое лицо мужа, на серые его смеющиеся глаза и успокаивалась понемногу: с таким не страшно. Дослушав историю про Гнилую Липу, она пошла в спальню припудриться. Перед туалетным зеркалом сидела Катя и что-то делала с лицом.
    – Данюша, – сказала она тоненьким голосом, – у тебя не осталось тех духов, помнишь – парижских?
    Даша присела на пол перед сестрой и глядела на нее в величайшем удивлении, потом спросила шепотом:
    – Катюша, перышки чистишь?..
    Катя покраснела, кивнула головой.
    – Катюша, что с тобой сегодня?
    – Я хотела сказать, а ты не дослушала, – сегодня вечером приезжает Вадим Петрович и с вокзала заедет прямо к вам… Ко мне неудобно, поздно…

    В половине десятого раздался звонок. Катя, Даша и Телегин выбежали в прихожую. Телегин отворил, вошел Рощин в измятой шинели внакидку, в глубоко надвинутой фуражке. Его худое, мрачное, темное от загара лицо смягчилось улыбкой, когда он увидел Катю. Она растерянно и радостно глядела на него. Когда он, сбросив шинель и фуражку на стул и здороваясь, сказал сильным и глуховатым голосом: "Простите, что так поздно врываюсь, – хотелось сегодня же увидеть вас, Екатерина Дмитриевна, вас, Дарья Дмитриевна", – Катины глаза наполнились светом.
    – Я рада, что вы приехали, Вадим Петрович, – сказала она и, когда он наклонился к ее руке, поцеловала его в голову задрожавшими губами.
    – Напрасно без вещей приехали, – сказал Иван Ильич, – все равно вас ночевать оставим…
    – В гостиной на турецком диване, если будет коротко, подставим кресла, – сказала Даша.
    Рощин, как сквозь сон, слушал, что ему говорят эти ласковые изящные люди. Он вошел сюда, еще весь ощетиненный после бессонных ночей в пути, лазанья в вагонные окошки за "довольствием", непереставаемой борьбы за шесть вершков места в купе и вязнущей в ушах ругани. Ему еще было дико, что эти три человека, почти немыслимой красоты и чистоты, хорошо пахнущие, стоящие на зеркальном паркете, обрадованы именно появлением его, Рощина… Точно сквозь сон он видел прекрасные глаза Кати, говорившие: рада, рада, рада…
    Он одернул пояс, расправил плечи, вздохнул глубоко.
    – Спасибо, – сказал он, – куда прикажете идти?
    Его повели в ванную – мыться, потом в столовую – кормить. Он ел, не разбирая, что ему подкладывали, быстро насытился и, отодвинув тарелку, закурил. Его суровое, худое, бритое лицо, испугавшее Катю, когда он появился в прихожей, теперь смягчилось и казалось еще более усталым. Его большие руки, на которые падал свет оранжевого абажура, дрожали над столом, когда он зажигал спичку. Катя, сидя в тени абажура, всматривалась в Вадима Петровича и чувствовала, что любит каждый волосок на его руке, каждую пуговичку на его темно-коричневом измятом френче. Она заметила также, что, разговаривая, он иногда сжимал челюсти и говорил сквозь зубы. Его фразы были отрывочны и беспорядочны. Видимо, он сам, чувствуя это, старался побороть в себе какое-то давно длящееся гневное возбуждение… Даша, переглянувшись с сестрой и мужем, спросила Рощина, что, быть может, он устал и хотел бы лечь? Он неожиданно вспыхнул, вытянулся на стуле.
    – Право, я не для того приехал, чтобы спать… Нет… Нет… – И он вышел на балкон и стал под мелкий ночной дождь.
    Даша показала глазами на балкон и покачала головой. Рощин проговорил оттуда:
    – Ради бога, простите, Дарья Дмитриевна… это все четыре бессонных ночи…
    Он появился, приглаживая волосы на темени, и сел на свое место.
На страницу Пред. 1, 2, 3 ... , 29, 30, 31 След.
Страница 30 из 31
Часовой пояс: GMT + 4
Мобильный портал, Profi © 2005-2023
Время генерации страницы: 0.065 сек
Общая загрузка процессора: 65%
SQL-запросов: 2
Rambler's Top100