ПравилаРегистрацияВход
НАВИГАЦИЯ

Эрих Мария Ремарк - На Западном фронте без перемен.

Архив файлов » Библиотека » Собрания сочинений » Эрих Мария Ремарк
    - Франц, тебе надо кушать. Это - самое главное. Ведь с едой здесь как будто хорошо.
    Он не хочет меня слушать. Помолчав, он говорит с расстановкой:
    - Когда-то я хотел стать лесничим.
    - Это ты еще успеешь сделать, - утешаю я. - Сейчас придумали такие замечательные протезы, с ними ты и не заметишь, что у тебя не все в порядке. Их соединяют с мускулами. С протезом для руки можно, например, двигать пальцами и работать, даже писать. А кроме того, сейчас все время изобретают что-нибудь новое.
    Некоторое время он лежит неподвижно. Потом говорит:
    - Можешь взять мои ботинки. Отдай их Мюллеру.
    Я киваю головой и соображаю, что бы ему такое сказать, как бы его приободрить. Его губы стерты с лица, рот стал больше, зубы резко выделяются, как будто они из мела. Его тело тает, лоб становится круче, скулы выпячиваются. Скелет постепенно выступает наружу. Глаза уже начали западать. Через несколько часов все будет кончено.
    Кеммерих не первый умирающий, которого я вижу; но тут дело другое: ведь мы с ним вместе росли. Я списывал у него сочинения. В школе он обычно носил коричневый костюм с поясом, до блеска вытертый на локтях. Только он один во всем классе умел крутить "солнце" на турнике. При этом его волосы развевались, как шелк, и падали ему на лицо. Канторек гордился им. А вот сигарет Кеммерих не выносил. Кожа у него была белаябелая, он чем-то напоминал девочку.
    Я смотрю на свои сапоги. Они огромные и неуклюжие, штаны заправлены в голенища; когда стоишь в этих широченных трубах, выглядишь толстым и сильным. Но когда мы идем мыться и раздеваемся, наши бедра и плечи вдруг снова становятся узкими. Тогда мы уже не солдаты, а почти мальчики, никто не поверил бы, что мы можем таскать на себе тяжелые ранцы. Странно глядеть на нас, когда мы голые, - мы тогда не на службе, да и чувствуем себя штатскими.
    Раздевшись, Франц Кеммерих становился маленьким и тоненьким, как ребенок. И вот он лежит передо мной, - как же так? Надо бы провести мимо этой койки всех, кто живет на белом свете, и сказать: это Франц Кеммерих, ему девятнадцать с половиной лет, он не хочет умирать. Не дайте ему умереть!
    Мысли мешаются у меня в голове. От этого воздуха, насыщенного карболкой и гниением, в легких скапливается мокрота, это какое-то тягучее, удушливое месиво.
    Наступают сумерки. Лицо Кеммериха блекнет, оно выделяется на фоне подушек, такое бледное, что кажется прозрачным. Губы тихо шевелятся. Я склоняюсь над ним. Он шепчет:
    - Если мои часы найдутся, пошлите их домой.
    Я не пытаюсь возражать. Теперь это уже бесполезно. Его не убедишь. Мне страшно становится при мысли о том, что я ничем не могу помочь. Этот лоб с провалившимися висками, этот рот, похожий скорее на оскал черепа, этот заострившийся нос! И плачущая толстая женщина там, в нашем городе, которой мне надо написать. Ах, если бы это письмо было уже отослано!
    По палатам ходят санитары с ведрами и склянками.
    Один из них подходит к нам, испытующе смотрит на Кеммериха и снова удаляется. Видно, что он ждет, - наверно, ему нужна койка.
    Я придвигаюсь поближе к Францу и начинаю говорить, как будто это может его спасти:
    - Послушай, Франц, может быть, ты попадешь в санаторий в Клостерберге, где кругом виллы. Тогда ты будешь смотреть из окна на поля, а вдалеке, на горизонте, увидишь те два дерева. Сейчас самая чудесная пора, хлеба поспевают, по вечерам поля переливаются под солнцем, как перламутр. А тополевая аллея у ручья, где мы колюшек ловили! Ты снова заведешь себе аквариум и будешь разводить рыб, в город будешь ходить, ни у кого не отпрашиваясь, и даже сможешь играть на рояле, если захочешь.
    Я наклоняюсь к его лицу, над которым сгустились тени. Он еще дышит, тихо-тихо. Его лицо влажно, он плачет. Ну и наделал я дел с моими глупыми разговорами!
    - Не надо, Франц, - я обнимаю его за плечи и прижимаюсь лицом к его лицу. - Может, поспишь немного?
    Он не отвечает. По его щекам текут слезы. Мне хотелось бы их утереть, но мой носовой платок слишком грязен.
    Проходит час. Я сижу возле него и напряженно слежу за выражением его лица, - быть может, он захочет еще что-нибудь сказать. Ах, если бы он открыл рот и закричал! Но он только плачет, отвернувшись к стене. Он не говорит о матери, братьях или сестрах, он вообще ничего не говорит, это для него, как видно, уже позади; теперь он остался наедине со своей коротенькой, девятнадцатилетней жизнью и плачет, потому что она уходит от него.
    Никогда я больше не видел, чтобы кто-нибудь прощался с жизнью так трудно, с таким безудержным отчаяньем, хотя и смерть Тьядена тоже была тяжелым зрелищем: этот здоровый, как бык, парень во весь голос звал свою мать и с выкаченными глазами, в смятении, угрожал врачу штыком, не подпуская его к своей койке, пока наконец не упал как подкошенный.
    Вдруг Кеммерих издает стон и начинает хрипеть.
    Я вскакиваю, выбегаю, задевая за койки, из палаты и спрашиваю:
    - Где врач? Где врач? Увидев человека в белом халате, я хватаю его за руку и не отпускаю:
    - Идите скорей, а то Франц Кеммерих умрет.
    Он вырывает руку и спрашивает стоящего рядом с нами санитара:
    - Это еще что такое?
    Тот докладывает:
    - Двадцать шестая койка, ампутация ноги выше колена.
    Врач раздраженно кричит:
    - А я почем знаю, я сегодня ампутировал пять ног! - Он отталкивает меня, говорит санитару: - Посмотрите! - и убегает в операционную.
    Я иду за санитаром, и все во мне кипит от злости. Он смотрит на меня и говорит:
    - Операция за операцией, с пяти часов утра, просто с ума сойти, вот что я тебе скажу. Только за сегодня опять шестнадцать смертных случаев твой будет семнадцатый. Сегодня наверняка дойдет до двадцати…
    Мне дурно, я вдруг чувствую, что больше не выдержу. Ругаться я уже не стану, это бесполезно, мне хочется свалиться и больше не вставать.
    Мы у койки Кеммериха. Он умер. Лицо у него еще мокрое от слез. Глаза полуоткрыты, они пожелтели, как старые костяные пуговицы…
    Санитар толкает меня в бок:
    - Вещи заберешь? Я киваю.
    Он продолжает:
    - Его придется сразу же унести, нам койка нужна. Там уже в тамбуре лежат.
    Я забираю вещи и снимаю с Кеммериха опознавательный знак. Санитар спрашивает, где его солдатская книжка. Книжки нет. Я говорю, что она, наверно, в канцелярии, и ухожу. Следом за мной санитары уже тащат Франца и укладывают его на плащ-палатку.
    Мне кажется, что темнота и ветер за воротами лазарета приносят избавление. Я вдыхаю воздух как можно глубже, лицо ощущает его прикосновения, небывало теплые и нежные. В голове у меня вдруг начинают мелькать мысли о девушках, о цветущих лугах, о белых облаках. Сапоги несут меня вперед, я иду быстрее, я бегу.
    Мимо меня проходят солдаты, их разговоры волнуют меня, хотя я не понимаю, о чем они говорят. В земле бродят какие-то силы, они вливаются в меня через подошвы. Ночь потрескивает электрическим треском, фронт глухо громыхает вдали, как целый оркестр из барабанов. Я легко управляю всеми движениями своего тела, я чувствую силу в каждом суставе, я посапываю и отфыркиваюсь. Живет ночь, живу я. Я ощущаю голод, более острый, чем голод в желудке…
    Мюллер стоит у барака и ждет меня. Я отдаю ему ботинки. Мы входим, и он примеряет их. Они ему как раз впору…
    Он начинает рыться в своих запасах и предлагает мне порядочный кусок колбасы. Мы съедаем ее, запивая горячим чаем с ромом.

III

    К нам прибыло пополнение. Пустые места на нарах заполняются, и вскоре в бараках уже нет ни одного свободного тюфяка с соломой. Часть вновь прибывших - старослужащие, но, кроме них, к нам прислали двадцать пять человек молодняка из фронтовых пересыльных пунктов. Они почти на год моложе нас. Кропп толкает меня:
    - Ты уже видел этих младенцев? Я киваю. Мы принимаем гордый, самодовольный вид, устраиваем бритье во дворе, ходим, сунув руки в карманы, поглядываем на новобранцев и чувствуем себя старыми служаками.
    Катчинский присоединяется к нам. Мы разгуливаем по конюшням и подходим к новичкам, которые как раз получают противогазы и кофе на завтрак. Кат спрашивает одного из самых молоденьких:
    - Ну что, небось, уж давно ничего дельного не лопали?
    Новичок морщится:
    - На завтрак - лепешки из брюквы, на обед - винегрет из брюквы, на ужин - котлеты из брюквы с салатом из брюквы.
    Катчинский свистит с видом знатока.
    - Лепешки из брюквы? Вам повезло, - ведь теперь уже делают хлеб из опилок. А что ты скажешь насчет фасоли, не хочешь ли чуток?
    Парня бросает в краску:
    - Нечего меня разыгрывать.
    Катчинский немногословен:
    - Бери котелок…
    Мы с любопытством идем за ним. Он подводит нас к бочонку, стоящему возле его тюфяка. Бочонок и в самом деле почти заполнен фасолью с говядиной. Катчинский стоит перед ним важный, как генерал, и говорит:
    - А ну, налетай! Солдату зевать не годится! Мы поражены.
    - Вот это да. Кат! И где ты только раздобыл такое? - спрашиваю я.
    - Помидор рад был, что я его избавил от хлопот. Я ему за это три куска парашютного шелка дал. А что, фасоль и в холодном виде еда что надо, а?
    С видом благодетеля он накладывает парнишке порцию и говорит:
    - Если заявишься сюда еще раз, в правой руке у тебя будет котелок, а в левой - сигара или горсть табачку. Понятно?
    Затем он оборачивается к нам:
    - С вас я, конечно, ничего не возьму.
    Катчинский совершенно незаменимый человек, - у него есть какое-то шестое чувство. Такие люди, как он, есть везде, но заранее их никогда не распознаешь. В каждой роте есть один, а то и два солдата из этой породы. Катчинский - самый пройдошливый из всех, кого я знаю. По профессии он, кажется, сапожник, но дело не в этом, - он знает все ремесла. С ним хорошо дружить. Мы с Кроппом дружим с ним, Хайе Вестхус тоже, можно считать, входит в нашу компанию. Впрочем, он скорее исполнительный орган: когда проворачивается какое-нибудь дельце, для которого нужны крепкие кулаки, он работает по указаниям Ката. За это он получает свою долю.
    Вот прибываем мы, например, ночью в совершенно незнакомую местность, в какой-то жалкий городишко, при виде которого сразу становится ясно, что здесь давно уже растащили все, кроме стен. Нам отводят ночлег в неосвещенном здании маленькой фабрики, временно приспособленной под казарму. В нем стоят кровати, вернее - деревянные рамы, на которые натянута проволочная сетка.
    Спать на этой сетке жестко. Нам нечего подложить под себя, - одеяла нужны нам, чтобы укрываться. Плащпалатка слишком тонка.
    Кат выясняет обстановку и говорит Хайе Вестхусу:
    - Ну-ка, пойдем со мной.
    Они уходят в город, хотя он им совершенно незнаком. Через какие-нибудь полчаса они возвращаются, в руках у них огромные охапки соломы. Кат нашел конюшню, а в ней была солома. Теперь спать нам будет хорошо, и можно бы уже ложиться, да только животы у нас подводит от голода.
    Кропп спрашивает какого-то артиллериста, который давно уже стоит со своей частью здесь:
    - Нет ли тут где-нибудь столовой? Артиллерист смеется:
    - Ишь, чего захотел! Здесь хоть шаром покати.
    Здесь ты и корки хлеба не достанешь.
    - А что, из местных здесь никто уже не живет? Артиллерист сплевывает:
    - Почему же, кое-кто остался. Только они сами трутся у каждого котла и попрошайничают.
    Дело плохо. Видно, придется подтянуть ремень потуже и ждать до утра, когда подбросят продовольствие.
    Но вот я вижу, что Кат надевает фуражку, и спрашиваю:
    - Куда ты, Кат?
    - Разведать местность. Может, выжмем что-нибудь.
    Неторопливо выходит он на улицу.
    Артиллерист ухмыляется:
    - Выжимай, выжимай! Смотри не надорвись! В полном разочаровании мы заваливаемся на койки и уже подумываем, не сглодать ли по кусочку из неприкосновенного запаса. Но это кажется нам слишком рискованным. Тогда мы пытаемся отыграться на сне.
    Кропп переламывает сигарету и дает мне половину. Тьяден рассказывает о бобах с салом - блюде, которое так любят в его родных краях. Он клянет тех, кто готовит их без стручков. Прежде всего варить надо все вместе, картошку, горох и сало, - ни в коем случае не в отдельности. Кто-то ворчливо замечает, что, если Тьяден сейчас же не замолчит, он из него самого сделает бобовую кашу. После этого в просторном цеху становится тихо и спокойно. Только несколько свечей мерцают в горлышках бутылок, да время от времени сплевывает артиллерист.
    Мы уже начинаем дремать, как вдруг дверь открывается, и на пороге появляется Кат. Сначала мне кажется, что я вижу сон: под мышкой у него два каравая хлеба, а в руке - перепачканный кровью мешок с кониной.
    Артиллерист роняет трубку изо рта. Он ощупывает хлеб:
    - В самом деле, настоящий хлеб, да еще теплый! Кат не собирается распространяться на эту тему. Он принес хлеб, а остальное не имеет значения. Я уверен, что, если бы его высадили в пустыне, он через час устроил бы ужин из фиников, жаркого и вина.
    Он коротко бросает Хайе:
    - Наколи дров! Затем он вытаскивает из-под куртки сковороду и вынимает из кармана пригоршню соли и даже кусочек жира, - он ничего не забыл. Хайе разводит на полу костер. Дрова звонко трещат в пустом цеху. Мы слезаем с коек.
    Артиллерист колеблется. Он подумывает, не выразить ли ему свое восхищение, - быть может, тогда и ему что-нибудь перепадет. Но Катчинский даже не смотрит на артиллериста, он для него просто пустое место. Тот уходит, бормоча проклятия.
    Кат знает способ жарить конину, чтобы она стала мягкой. Ее нельзя сразу же класть на сковородку, а то она будет жесткой. Сначала ее надо поварить в воде. С ножами в руках мы садимся на корточки вокруг огня и наедаемся до отвала.
    Вот какой у нас Кат. Если бы было на свете место, где раздобыть что-нибудь съестное можно было бы только раз в году в течение одного часа, то именно в этот час он, словно по наитию, надел бы фуражку, отправился в путь, и, устремившись, как по компасу, прямо к цели, разыскал бы эту снедь.
    Он находит все: когда холодно, он найдет печурку и дрова, он отыскивает сено и солому, столы и стулья, но прежде всего - жратву. Это какая-то загадка, он достает все это словно из-под земли, как по волшебству. Он превзошел самого себя, когда достал четыре банки омаров. Впрочем, мы предпочли бы им кусок сала.
    Мы разлеглись у бараков, на солнечной стороне.
    Пахнет смолой, летом и потными ногами.
    Кат сидит возле меня; он никогда не прочь побеседовать. Сегодня нас заставили целый час тренироваться, - мы учились отдавать честь, так как Тьяден небрежно откозырял какому-то майору. Кат все никак не может забыть этого. Он заявляет:
    - Вот увидите, мы проиграем войну из-за того, что слишком хорошо умеем козырять.
    К нам подходит Кропп. Босой, с засученными штанами, он вышагивает, как журавль. Он постирал свои носки и кладет их сушиться на траву. Кат смотрит в небо, испускает громкий звук и задумчиво поясняет:
    - Этот вздох издал горох.
    Кропп и Кат вступают в дискуссию. Одновременно они заключают пари на бутылку пива об исходе воздушного боя, который сейчас разыгрывается над нами.
    Кат твердо придерживается своего мнения, которое он как старый солдат-балагур и на этот раз высказывает в стихотворной форме: "Когда бы все были равны, на свете б не было войны".
    В противоположность Кату Кропп - философ. Он предлагает, чтобы при объявлении войны устраивалось нечто вроде народного празднества, с музыкой и с входными билетами, как во время боя быков. Затем на арену должны выйти министры и генералы враждующих стран, в трусиках, вооруженные дубинками, и пусть они схватятся друг с другом. Кто останется в живых, объявит свою страну победительницей. Это было бы проще и справедливее, чем то, что делается здесь, где друг с другом воюют совсем не те люди.
    Предложение Кроппа имеет успех. Затем разговор постепенно переходит на муштру в казармах.
    При этом мне вспоминается одна картина. Раскаленный полдень на казарменном дворе. Зной неподвижно висит над плацем. Казармы словно вымерли. Все спят. Слышно только, как тренируются барабанщики; они расположились где-то неподалеку и барабанят неумело, монотонно, тупо. Замечательное трезвучие: полуденный зной, казарменный двор и барабанная дробь!
    В окнах казармы пусто и темно. Кое-где на подоконниках сушатся солдатские штаны. На эти окна смотришь с вожделением. В казармах сейчас прохладно.
    О, темные, душные казарменные помещения, с вашими железными койками, одеялами в клетку, высокими шкафчиками и стоящими перед ними скамейками! Даже и вы можете стать желанными; более того: здесь, на фронте, вы озарены отблеском сказочно далекой родины и дома, вы, чуланы, пропитанные испарениями спящих и их одежды, пропахшие перестоявшейся пищей и табачным дымом!
    Катчинский живописует их, не жалея красок и с большим воодушевлением. Чего бы мы не отдали за то, чтобы вернуться туда! Ведь о чем-нибудь большем мы даже и думать не смеем…
    А занятия по стрелковому оружию в ранние утренние часы: "Из чего состоит винтовка образца девяносто восьмого года?" А занятия по гимнастике после обеда: "Кто играет на рояле, - шаг вперед. Правое плечо вперед шагом марш. Доложите на кухне, что вы прибыли чистить картошку".
    Мы упиваемся воспоминаниями. Вдруг Кропп смеется и говорит:
    - В Лейне пересадка.
На страницу Пред. 1, 2, 3, 4 ... 20, 21, 22 След.
Страница 3 из 22
Часовой пояс: GMT + 4
Мобильный портал, Profi © 2005-2023
Время генерации страницы: 0.141 сек
Общая загрузка процессора: 60%
SQL-запросов: 2
Rambler's Top100