– Так как же? – продолжает Георг. – Что с вами? Вам нехорошо? – Минутку! Я должен сначала прийти в соответствующее настроение. Оскар опускает веки. Когда он снова поднимает их, его взор уже кажется влажным. Фукс опять смотрит на Георга, не мигая, и через несколько мгновений на его голубых глазах действительно выступают крупные слезы. Еще миг, и они уже катятся по щекам Оскар вытаскивает носовой платок и осторожно вытирает их. – Каково? А? – спрашивает он и смотрит на свои часы. – Точно две минуты. Порой, когда в доме лежит труп, я добиваюсь этого за одну минуту. – Замечательно. Георг наливает ему рюмку коньяка, предназначенного для клиентов. – Вам бы актером быть, господин Фукс. – Я тоже об этом думал; но слишком мало ролей, в которых требуются мужские слезы. Ну, конечно, Отелло, а вообще… – Как вы этого добиваетесь? Какой-нибудь трюк? – Сила воображения, – скромно поясняет Фукс. – Способность фантазии рисовать себе яркие картины. – А что вы сейчас себе представляли? Оскар допивает рюмку. – Откровенно говоря, вас, господин Кроль. Будто вы лежите с перебитыми руками и ногами, а стая крыс медленно обгрызает вам лицо, но вы еще живы, пытаетесь переломанными руками отогнать грызунов и не можете. Извините меня, но для таких быстрых результатов мне нужна очень сильная картина. Георг проводит рукой по лицу. Лицо еще цело. – Вы рисуете себе такие же картины и про Хольмана и Клотца, когда на них работаете? – спрашиваю я. Фукс качает головой. – Про них я представляю себе, что они доживают до ста лет в полном здравии и богатстве и умирают от разрыва сердца, во сне, без мучений, тогда у меня от ярости особенно щедро текут слезы. Георг уплачивает ему комиссионные за последние два предательства. – Недавно я также разработал приемы искусственного всхлипывания, – говорит Оскар. – Очень действует. Ускоряет переговоры. Люди чувствуют себя виноватыми, они думают, что это результат сердечного сочувствия. – Господин Фукс, переходите к нам! – восклицаю я с невольной порывистостью. – Ваше место – в такой фирме, где люди работают художественными методами, а не среди обыкновенных хапуг. Оскар снисходительно улыбается, качает головой и откланивается. – Ну не могу, – отвечает он. – Мне необходима хоть капля предательства, иначе я буду только хнычущей тряпкой. Предательство дает мне душевное равновесие. Понимаете? – Понимаем, – отвечает Георг. – Нас терзают сожаления, но личные мотивы мы ставим превыше всего. Я записываю на листке бумаги адреса клиентов, желающих приобрести надгробия, и передаю его Генриху Кролю, который во дворе накачивает велосипедные шины. Генрих презрительно смотрит на листок. Для него, старого нибелунга, Оскар – просто жулик и пошляк, хотя, тоже в качестве старого нибелунга, он и не прочь воспользоваться его услугами. – Раньше нам не нужно было прибегать к таким фокусам, – заявляет Генрих. – Хорошо, что мой отец до этого не дожил. – Да ваш отец, судя по тому, что я слышал об этом пионере надгробного дела, был бы вне себя от радости, если бы ему удалось так провести за нос своих конкурентов, – отвечаю я. – У него был характер бойца – не то что у вас! И он сражался не на поле чести, а в окопах безжалостных деловых схваток. Кстати, скоро мы получим остаток денег за полированный со всех сторон памятник с крестом, проданный вами в апреле? Те двести тысяч марок, которые они не доплатили? Вы знаете, какая теперь цена этим деньгам? Пустой цоколь и то на них не купишь. Генрих что-то бурчит и сует мой листок в карман. А я возвращаюсь, довольный, что хоть немного сбил с него спесь. Перед домом стоит стоймя кусок водосточной трубы, отлетевший во время последнего ливня. Кровельщики только что закончили работу: они заменили отвалившуюся часть трубы новой, – А как насчет этой? – спрашивает мастер. – Она же вам теперь ни к чему? Может, нам взять ее? – Ясно, – отвечает Георг. Кусок трубы прислонен к обелиску, служащему для Кнопфа писсуаром на свежем воздухе. Длина трубы – несколько метров, и в конце она согнута под прямым углом. Меня вдруг осеняет блестящая идея. – Оставьте ее здесь, – говорю я рабочим. – Она понадобится нам. – Для чего? – спрашивает Георг. – На сегодняшний вечер. Вот увидишь, получится интересный спектакль. Генрих Кроль садится на свой велосипед и уезжает. Мы с Георгом стоим возле двери и выпиваем по стакану пива, которое фрау Кроль нам подала через окно кухни. Очень жарко. Столяр Вильке пробирается сторонкой к себе домой. У него в руках несколько бутылок, а после обеда он выспится в гробу, на ложе из мягких опилок. Вокруг могильных крестов резвятся бабочки. Пестрая кошка Кнопфов беременна. – Каков курс доллара? – спрашиваю я. – Ты звонил? – Поднялся на пятнадцать тысяч марок против сегодняшнего утра. Если так пойдет дальше, мы сможем заплатить Ризенфельду по векселю, продав одно маленькое надгробие. – Чудеса. Жалко, что мы не задержали часть денег. Теряешь необходимый энтузиазм. Верно? Георг смеется: – И необходимую деловую серьезность. Разумеется, это не относится к Генриху. Что ты делаешь сегодня вечером? – Пойду к Вернике. Там, по крайней мере, не думаешь ни о серьезности, ни о комизме наших деловых операций. Там наверху речь идет только о человеческом бытии. Всегда только о бытии в целом, о полноценном существовании, о жизни, и только о жизни. И помимо этого – ни о чем. Если там пожить некоторое время, то наша нелепая деловая возня и торговля из-за пустяков показались бы сумасшествием. – Браво! – восклицает Георг. – За такую глупость ты заслужил еще стакан ледяного пива. Сударыня, прошу вас повторить. Седая голова фрау Кроль высовывается из окна. – Хотите получить по рулетику свежего рольмопса с огурцом? – Безусловно. И кусок хлеба в придачу. Этот легкий завтрак хорош при всех видах мировой скорби, – отвечает Георг и передает мне стакан. – Ты страдаешь ею? – Каждый приличный человек в моем возрасте непременно страдает мировой скорбью, – решительно отвечаю я. – Это право молодости! – А я думал, что у тебя молодость украли, когда ты был в армии. – Верно. С тех пор я ищу ее и не могу найти. Поэтому у меня двойная мировая скорбь. Так же как ампутированная нога, она болит вдвое сильнее. Пиво чудесное, холодное. Солнце печет нам головы, и вдруг, невзирая на всю мировую скорбь, наступает мгновение, когда жизнь подходит к тебе вплотную и ты с изумлением смотришь в ее золотисто-зеленые глаза. Я благоговейно допиваю свой стакан. Мне кажется, что каждая клетка моего тела приняла солнечную ванну. – Мы то и дело забываем, что живем на этой планете лишь недолгий срок, – говорю я. – И потому страдаем совершенно ложным комплексом мировой скорби. Словно нам предстоит жить вечно. Ты это замечал? – Ну еще бы! В том-то и состоит главная ошибка человечества. Люди, сами по себе вполне разумные, дают возможность каким-то презренным родственникам получать по наследству миллионы долларов, вместо того чтобы самим еще при жизни воспользоваться этими деньгами. – Хорошо! А что бы ты сделал, если бы знал, что завтра умрешь? – Понятия не имею. – Не знаешь? Ладно, один день – это, может быть, слишком мало. Ну, а что бы ты сделал, зная, что умрешь через неделю? – И тогда не представляю. – Ведь что-нибудь ты бы сделал? Ну, а если бы у тебя был в запасе месяц? – Вероятно, продолжал бы жить, как живу теперь, – говорит Георг. – Иначе у меня весь этот месяц было бы такое чувство, что я до сих пор жил не так, как следовало. – У тебя был бы целый месяц, чтобы это исправить. Георг качает головой: – Целый месяц, чтобы раскаиваться. – Ты мог бы продать наш склад Хольману и Клотцу, уехать в Берлин и в течение целого месяца вести среди актеров, художников и шикарных шлюх сногсшибательную жизнь. – Денег у меня не хватило бы и на неделю. А дамы оказались бы просто девицами из баров. И потом обо всем этом я предпочитаю читать. Фантазия никогда нас не обманывает. Ну, а ты? Что бы ты стал делать, если бы знал, что через месяц умрешь? – Я? – повторяю я растерянно. – Да, ты. Я озираюсь. Передо мною сад, зеленый и жаркий, пестреющий всеми красками середины лета, проносятся ласточки, бесконечно синеет небо, а сверху, из окна, на нас глазеет старик Кнопф, который только что очнулся после пьянства; он в подтяжках и клетчатой рубашке. – Мне нужно подумать, – говорю я. – Сразу я не могу ответить. Это слишком трудно. Сейчас у меня такое чувство, что я просто взорвался бы, если бы знал это наверняка. – Размышляй, но в меру, не то нам придется отправить тебя к Вернике. Но не для того, чтобы ты играл там на органе. – А ведь так оно и есть, – говорю я. – Действительно так и есть! Если бы мы знали точно заранее час своей смерти, мы бы сошли с ума. – Еще стаканчик пива? – спрашивает фрау Кроль, высовываясь из кухонного окна. – Есть и малиновый компот. Свежий. – Спасен! – восклицаю я. – Только вы меня спасли, сударыня. Я чувствовал себя как стрела, устремленная к солнцу и к Вернике. Слава Богу, все еще на своих местах! Ничто не сожжено! Милая жизнь еще играет вокруг нас бабочками и мухами, она не превратилась в прах и пепел, она здесь, со всеми своими законами, и даже с теми, которые мы навязали ей, как сбрую – чистокровному рысаку. И все-таки к пиву не давайте нам малинового компота, пожалуйста! А вместо этого кусок плавленого гарцского сыра. Доброе утро, господин Кнопф! Каков денек? Что вы думаете насчет жизни? Кнопф смотрит на меня вытаращив глаза. Лицо у него серое, под глазами – мешки. Через минуту он сердито качает головой и закрывает окно. – Зачем-то он был тебе нужен? – Да, но только сегодня вечером. x x x
Мы входим в ресторан Эдуарда Кноблоха. – Посмотри-ка! – говорю я и сразу останавливаюсь, словно налетел на дерево. – Жизнь, как видно, и такие штучки подстраивает. Следовало бы это помнить! В погребке, за одним из столиков, сидит Герда, перед ней букет оранжевых лилий. Она одна и как раз отрезает себе кусок от седла косули, величиной чуть не с этот стол. – Ну что ты скажешь? – обращаюсь я к Георгу. – Разве здесь не пахнет предательством? – А было что предавать? – спрашивает Георг, в свою очередь. – Нет. А вот насчет обманутого доверия… – А было доверие? – Брось, Сократ ты этакий! – отвечаю я. – Разве ты не видишь, что это дело толстых лап Эдуарда? – Да уж вижу. Но кто, собственно, тебя предал? Эдуард или Герда? – Конечно, Герда! Кто же еще? Обычно тут бывает виноват не мужчина. – И женщина тоже нет. – А кто же? – Ты сам. Никто, кроме тебя. – Ладно, – отвечаю я. – Тебе легко говорить. Тебе-то не изменяют, ты сам изменяешь. Георг самодовольно кивает. – Любовь – вопрос чувства, – назидательно замечает он, – не вопрос морали. Но чувство не знает предательства. Оно растет, исчезает, меняется – где же тут предательство? Это же не контракт. Разве ты не осточертел Герде своими жалобами на Эрну? – Только в самом начале. Ведь скандал в "Красной мельнице" разыгрался тогда при ней. – Ну так нечего теперь ныть. Откажись от нее или действуй. Рядом с нами освободился столик. Мы усаживаемся. Кельнер Фрейданк убирает грязную посуду. – Где господин Кноблох? – спрашиваю я. Фрейданк озирается: – Не знаю. Он все время сидел за столом вон с той дамой. – Как просто, а? – говорю я Георгу. – Вот до чего мы дошли. Я – естественная жертва инфляции. Еще раз. Сначала Эрна, теперь Герда. Неужели мне суждено быть вечным рогоносцем? С тобой таких шуток ведь не случается. – Борись! – заявляет Георг. – Еще ничего не потеряно. Подойди к Герде! – Но каким оружием мне бороться? Могильными камнями? А Эдуард кормит ее седлом косули и посвящает стихи. В качестве стихов она не разбирается, но в пище – увы, очень. И я, осел, сам во всем виноват! Я сам притащил сюда Герду и раздразнил ее аппетит! В буквальном смысле этого слова! – Тогда откажись, – говорит Георг. – Зачем бороться? Бороться за чувство вообще бессмысленно. – Вот как? А почему же ты минуту назад советовал мне бороться? – Оттого, что сегодня вторник. Вон идет Эдуард – в парадном сюртуке и с бутоном розы в петлице. Ты уничтожен. Увидев нас, Эдуард приостановился. Он косится в сторону Герды, потом приветствует нас со снисходительным видом победителя. – Господин Кноблох, – обращается к нему Георг. – Правда ли, что верность – основа чести, как сказал наш обожаемый фельдмаршал, или неправда? – Смотря по обстоятельствам, – осторожно отвечает Эдуард. – Сегодня у нас битки по-кенигсбергски, с подливкой и картофелем. Очень вкусные. – Может ли солдат нанести товарищу удар в спину? – неумолимо продолжает Георг. – Брат брату? Поэт поэту? – Поэты постоянно нападают друг на друга. В этом их жизнь. – Их жизнь – в честной борьбе, а не в том, чтобы всаживать кинжал в живот другого, – заявляю я. На лице Эдуарда появляется широкая ухмылка. – Победа – победителю, дорогой Людвиг,catch as catch can [9]. Разве я жалуюсь, когда вы являетесь ко мне с талонами, которым цена – ноль? – Конечно, – отвечаю я, – и еще как! В эту минуту кто-то отстраняет Эдуарда. – Мальчики, наконец-то вы пришли, – сердечным тоном говорит Герда. – Давайте пообедаем вместе! Я надеялась, что вы придете! – Ты сидишь в винном погребке, – язвительно замечаю я, – а мы просто пьем пиво. – Я тоже предпочитаю выпить пива. Я сяду с вами. – Ты разрешишь, Эдуард? – спрашиваю я. – Catch as catch can. – А что тут Эдуарду разрешать? – спрашивает Герда. – Он только рад, когда я обедаю с его друзьями. Верно, Эдуард? Эта змея уже зовет его просто по имени. – Разумеется, ничего не имею против, конечно, только приятно… – заикаясь, отвечает Эдуард. Я наслаждаюсь его видом: он взбешен, побагровел и злобно улыбается… – Красивый у тебя бутон, – замечаю я. – Ты что, на положении жениха, или это просто любовь к природе? – Эдуард очень чуток к красоте, – отвечает за него Герда. – Это да, – соглашаюсь я. – Разве тебе подали сегодня обычный обед? Унылые битки по-кенигсбергски в каком-нибудь безвкусном немецком соусе? Герда смеется: – Эдуард, покажи, что ты настоящий рыцарь! Разреши мне пригласить пообедать твоих друзей! Они постоянно утверждают, будто ты ужасно скуп. Давай докажем им обратное. У нас есть… – Битки по-кенигсбергски, – прерывает ее Эдуард, – хорошо, пригласим их на битки. Я позабочусь, чтобы они были экстра и вам подали… – Седло косули, – заканчивает Герда. Эдуард пыхтит, как неисправный паровоз. – Разве это друзья? – заявляет он. – Что такое? – Да мы с тобой кровные друзья, как ты с Валентином, – говорю я. – Помнишь наш последний разговор в клубе поэтов? Хочешь, я повторю его вслух? Каким размером ты теперь пишешь стихи? – Так о чем же вы там говорили? – спрашивает Герда. – Ни о чем, – поспешно отвечает Эдуард. – Эти двое никогда слова правды не скажут. Остряки, убогие остряки, вот они кто! Понятия не имеют о том, насколько жизнь серьезна. – А насчет серьезности жизни, думаю, что, кроме могильщиков да гробовщиков, никто не знает ее лучше, чем мы. – Ну, вы! Вы видите только нелепые стороны смерти, – вдруг ни с того ни с сего заявляет Герда. – А потому перестали понимать серьезность жизни. Мы смотрим на нее, обалдев от удивления. Это уже, несомненно, стиль Эдуарда. Я чувствую, что сражаюсь за потерянную территорию, но еще не имею сил отступить. – Откуда у тебя эти мысли, Герда? – спрашиваю я. – Эх ты, сивилла, склоненная над темными прудами меланхолии! Герда смеется: – Вы всю жизнь только и думаете, что о могильных камнях. А другим не так легко заинтересоваться могилами. Вот, например, Эдуард – это соловей. На жирных щеках Эдуарда расцветает улыбка. – Так как же насчет седла косули? – спрашивает Герда. – Что ж, в конце концов, почему бы и нет? Эдуард исчезает. Я смотрю на Герду. – Браво! – восклицаю я. – Первоклассная работа. Как прикажешь все это понимать? – Не делай лицо обиженного супруга, – отвечает она. – Просто радуйся жизни, и все. |