– Тут, – сказал Спиридон Дионисьевич, упав на колени, словно подрубленный, – тут начинается история новой России. "Неужто верит? – подумал Ванюшин. – Или играет, хочет, чтоб я это расписал – и в номер? Честолюбивы, черти, спасу нет!" Меркулов истово молился, кладя земные поклоны, шептал быстрые слова, обращенные к богу. Ванюшин, стоя у него за спиной, молча и сосредоточенно курил, чувствуя себя неловко, будто подглядывал в замочную скважину. Премьер молился долго, потом молча поднялся, почти бегом направился к машине. Сухо кашлянул, попросил шофера: – Ко мне в ставку, будьте добры. Когда лимузин въезжал в город, он обернулся к Ванюшину: – Вам, видно, в газету? Номер небось не готов? "Хочет старик попасть в прессу с сегодняшним представлением, – решил Ванюшин. – Не иначе, как за этим и возил. Умен ведь, а в этом – болван". – Номер уже сверстан, – ответил он. – Спасибо вам, Николай Иванович, что подарили время старику. И слова мои запомните: отсюда придет народу свобода. Здесь подымется светлый град Китеж со дна моря крови и слез русских. Остановитесь, шофер! Ванюшин вылез из машины, долго смотрел вслед громадному "линкольну", потом тяжко вздохнул и отправился в ресторан "Версаль". Фривейский стоял под портретом государя и наблюдал за реакцией Меркулова, который читал листочки, даже не сбросив своей солдатской шинели. Фривейский – секретарь Спиридона Дионисьевича. Он умен, ловок и держит себя довольно независимо. Меркулов-то сам из купцов, он независимость в людях ценит, а посему Фривейскому прощает, как никому, многое. Не любит его только в те моменты, когда личный секретарь мучается вспышками хронического люэса. В эти моменты Фривейский озлоблен и готов досадить кому угодно. В такие дни Меркулов просит своего "милого дружка" отдохнуть и не показываться в канцелярии. Но именно сегодня вечером Фривейский почувствовал рези и, вместо того чтобы уйти домой, принять лекарство и спокойно вылежаться, собрал листовки, газеты – и прямо на стол премьеру. А газеты – злющие! То, о чем все помалкивают, большевики высаливают – да еще с перцем, с солью, чтоб побольней. Когда очередь дошла до рассказа о его, премьера, торговых операциях с японцами, Спиридон Дионисьевич снял фуражку, вытер лоб платком и сказал горестно: – Ну что за подлецы, боже ты мой праведный! Куш в два миллиона! Какая, право, подлость! Всю жизнь торгует Спиридон Дионисьевич, и никто о нем плохого слова не говорил! Что это, зазорно, что ль, с фирмой контракт заключать?! Им выгода, но ведь и нам – польза! Ах ты, боже мой, сейчас по городу сплетни поползут! – Какой тираж этой гадости? – спросил Меркулов, брезгливо тронув газету пальцем. – Большой. – Где остальные экземпляры? – У читателей. Меркулов поднял глаза на Фривейского, догадавшись, что у того вспышка, и опустился в кресло. "Помощничек… Тоже, видно, ликует… За дверь бы и на улицу! И на порог не пускать впредь и навсегда!" А нельзя! Умен. Умных людей Меркулов ценит. Умному надобно многое прощать. – Идите отдохните, милый дружок, – сказал премьер. – У вас лицо с желтинкой. Не иначе, как желудок мучает? Я вам попозже домашнего врача подошлю, он в желудочных заболеваниях горазд. – Я перемучаюсь, – ответил Фривейский, – врач мне не нужен. – Ну отчего ж? Мне это труда не составит. А газета… Пускай их пишут. Правда все равно себя скажет, история разберется, кто прав; она – жрица из беспристрастных… После ухода Фривейского Меркулов вызвал по телефону полковника Гиацинтова, начальника контрразведки, и сказал ему: – Кирилл Николаевич, миленький, послушайте, что о вашем премьере пишут. Ах, уж читали? Ну и как? Любопытные детали, не правда ли? Только удивляюсь: как это вы, офицер и дворянин, служите спекулянту и грабителю русского народа? Я – спекулянт, я, полковник! Да вы не кашляйте в трубочку, мне в ухо отдает. А коли смешно – смейтесь! Только я старый, я смешного гораздо перевидал на своем веку, посмешней того, что красные бумагомаратели выкобенивают, я и это переживу. А вот вы человек на службе! Мне что? Мне ничего! Я в отставку, и адье, а вам отставка крайнюю скудость означать будет. И потом – я отставку прошу, вам же ее дают. Премьер опустил трубку на рычаг и пошел в маленькую комнату, соседнюю с кабинетом. В углу – киот. Меркулов опустился на колени – молиться. Просить мира на земле и благоволения человецем. ПОЛТАВСКАЯ, 3 КОНТРРАЗВЕДКА
Гиацинтов в задумчивости держал телефонную трубку возле лба, потом аккуратно опустил ее на рычаг и вызвал Пимезова, своего помощника. – Воленька, я попрошу вас пригласить ко мне полковника Суходольского и всех руководителей отделов. – Слушаю, Кирилл Николаевич. Через несколько минут в кабинете у начальника контрразведки собрались руководители семи важнейших отделов. – Господа, я пригласил вас для того, чтобы сообщить неприятную новость, – сказал Гиацинтов. – Нам сегодня же придется провести аресты выявленных подпольщиков, не дожидаясь окончания работы по ликвидации всех скрытных красных. Увы, это не моя воля, я выполняю приказ. Мы обязаны в ближайшие же дни выйти на их газету или в крайнем случае сделать так, чтоб она не попадала в руки к читателям. Но главная задача – захват московского представителя, который, по моим сведениям, направлен сюда, – становится трудновыполнимой, потому что подполье после наших сегодняшних арестов затаится, как никогда. Следовательно, особое внимание ко всем вновь появившимся здесь. Тех, кого мы заберем, спрашивать не только про газету, но и про московского гостя. А вдруг кто знает дату или место приезда? Хотя – это особая тема, и мы соберемся вскоре, чтобы ее детально обсудить. Имейте в виду, что красное подполье, которое сегодня мы начинаем забирать, в недалеком будущем окажется серьезной картой в нашей политической игре. Гиацинтов оглядел своих сотрудников и усмешливо поинтересовался: – Не тяжело объясняюсь, а? Так и заносит на усложненные обороты, будто на дипломатическом приеме нахожусь. Итак, прошу вас начинать аресты организованно, сразу по всему городу, чтобы никто из наших красных приятелей не ушел. Допросы проводить настойчиво, я обязан порадовать нашего премьера сообщением о найденной красной газете. С богом, друзья мои. ХАБАРОВСКИЙ РЕВТРИБУНАЛ
В кабинете следователя ревтрибунала сидел Филиповский, старший руководитель группы по борьбе с вооруженным бандитизмом. Он арестован за то, что во время обыска у баронессы Нагорной похитил жемчужную осыпь. Сейчас он сидел, зажав кисти рук между коленями; на лбу капли пота, глаза воспаленные, красные, как у кролика. Следователь позвонил Постышеву и сообщил об аресте чекиста, а ведь полгода не прошло, как Павел Петрович самолично вручал Филиповскому именной маузер с серебряной планкой за беззаветную доблесть. И вот сейчас Постышев сидит напротив Филиповского, а тот глаз поднять не смеет, головой вертит и все время морщится, будто у него зубы болят. – Ты не крути, Филиповский, – попросил Постышев, – ты давай честно. – Я четыре года с белыми дерусь, я жизни не жалею. – Погоди, погоди! Я о другом спрашиваю: как ты мог жемчуг украсть? – Не воровал я! – глухо выкрикнул Филиповский. – Реквизировал… – Врешь! Если б ты реквизировал, он бы в казне оказался! А ты крал, как последний гад. Грязный ты человек, дело наше позоришь. Слепой я был, когда тебе маузер за доблесть вручал, слепой! – Я четыре года воевал, я в атаку на белого генерала ходил. – Про то молчи! – Воля ваша. – Моей воле – грош цена, тут что трибунал скажет. – Неужто судить меня станут? – А ты как полагаешь? – Так я ж верой и правдой четыре года… – Хоть сорок четыре! У вора нет прошлого! Товарищ, – спросил следователя Постышев, – доказательства у вас собраны? – Сам признался. – Это, конечно, хорошо, что сам признался. А свидетели есть? Факты есть? – Свидетелей нет, и фактов нет, Павел Петрович, только что сам признался, без давления. – Цацки где? Следователь достал из несгораемого ящика драгоценности и положил их на стол, покрытый пожелтевшим газетным листом. Постышев рассматривал жемчужную нить недоуменно и с ухмылкой. – И за что такая цена? – спросил он. – Никак не пойму. Напридумывали людишки себе кумиров – и ну поклоняться им. А тебе нравится, Филиповский? – Да разве я в них сведущий? Мне на базаре дед один сказал, что на камушки хлеба наменяет с салом и водкой. У меня в подчинении трое пацанов: один чахоточный, другой без ноги, а третьему шестнадцать лет, и за мировую революцию он сражается единственно по светлому энтузиазму. Госполитохрана мы, а по ночам в мусорных ящиках за рестораном Хлопьева кожуру картофельную собираем, чтоб днем не позориться… – У него дома обыск делали? – спросил Постышев. – Какой у него дом? В подвале живет, как пес в конуре. – Семья где? – На кладбище, – ответил Филиповский, – порубана в девятнадцатом калмыковцами. Детям своим ни крохи не давал, когда в ЧК работал, голодали дети, а у меня тогда через руки золота буржуйского поболе проходило. А теперь по ночам глазыньки их вижу – пропади, думаю, все пропадом, хоть троих своих теперешних пацанов накормлю, тоже по земле смертниками ходят. Вон позавчера двоих наших зарезали в малинах. Так неужто и с буржуйских камушков не могу дать своим пацанам пожрать вволю и водки перед сном выпить? Следователь отвернулся к окну, чтобы арестованный не видел его лица. Тяжело сопит следователь, больно ему слушать Филиповского, а закон какое к душе отношение имеет? Закон, он и есть закон, он по бумаге писан, не по сердцу. – Ты мне нутро не вынимай, Филиповский, – сказал Павел Петрович. – Ты за троих своих пацанов в ответе. Это так. А сколько им жить на земле предстоит? – Как выйдет. Пуля в рожу не смотрит… – Ничего. Посмотрит. Так вот надо, чтобы твои пацаны жили в стране, где закон для всех один, а не такой, чтоб чего Филиповский захотел, так то и вышло. Они подумать могут, что ты над законом, а не он над тобой. В трибунал пойдешь, товарищ. Филиповский впервые за весь разговор вскинул голову: – Ты как меня назвал, Павел Петрович? – Я назвал тебя товарищем, – сказал Постышев. Поднявшись, он сказал следователю: – До суда отпустить. Возвращайся на работу, Филиповский. Ночью в городе двенадцать бандитских налетов зарегистрировано. ГУБКОМПАРТ
За длинным столом, покрытым красным сукном, сидели комиссары Хабаровского укрепрайона. Выступал – весь в кожаном – комиссар стройбата, который занимается понтонной переправой через Амур. Комиссар говорил хорошо, с выражением, только правда, по бумажке. Выступать умеет; где надо, покричит, где надо, кулаком над головой взмахнет, а то вдруг на драматический шепот перейдет, что твой Шаляпин. – Только смобилизовав свою стальную волю, – говорил он, – только подняв на должную высоту воспитательную работу, мы сможем взять светозарные рубежи и добиться новых успехов. Ни для кого сейчас не секрет, что дела наши идут хорошо… Постышев бросил реплику: – Куда как лучше! Бойцы твоего батальона третий день без каши сидят. – Это детали, Павел Петрович. А я беру вопрос шире, я его в целом беру, как говорится. Продолжаю. За последние два месяца мы провели около сорока политбесед, охватив более девятисот сорока семи бойцов. – Можно твой текст посмотреть? – попросил Постышев. – А то больно скоро говоришь. Тот передал комиссару фронта текст. Павел Петрович неторопливо листал исписанные странички. – Ты продолжай, товарищ, продолжай, – попросил он, – Так ведь текст у тебя, Павел Петрович. – А ты попросту говори, без текста. Комиссар стройбата растерянно оглядел собравшихся и поднял над головой кулак: – Белая гидра контрреволюции, оскалив свою волчью пасть, бряцает ржавым оружием проклятого империализма! Их свиное рыло пытается хрюкать возле наших границ, угрожая счастью победившего пролетарьята! Не позволим! Постышев спросил: – Кому не позволим и что именно? – Гидре, собственно говоря, не позволим. – А какая она, гидра? С ногами? Или змееобразная? Ладно, садись, комиссар. Возьми свой доклад – липовый он. Я у твоих бойцов только что был. – Можно мне, Павел Петрович? – спросил комиссар Особого амурского полка. – У нас вот какой вопрос: пока имеем передышку на фронте, помог бы с учителями. Народ грамоты жаждет. Я полагаю, что грамотность – она главнейшее подспорье в борьбе за мировую революцию. – Вопрос толковый. Завтра утром выделю тебе троих педагогов – приезжай и бери. Кто еще? – Я. С бронепоезда "Жан Жорес". – Давай, "Жорес". – Так я прикидываю, Павел Петрович, что политработа может человека засушить, как бабочку в гербарии, если одни беседы про счастливое будущее проводить, а при этом на глазах у бойцов отваливать военспецам по шестнадцать рублей золотом, не считая продовольствия. Постышев прихлопнул ладонью по красному сукну, резко поднялся, зло посмотрел на моряка с "Жореса": – Фамилия твоя, как помню, Солодицкий? Так? Отвечаю. Я сегодня получил шифровку из Владивостока. Там американцы всех наших профессоров, ученых, даже студентов к себе увозят, предоставляя им райские условия. Архивы скупают, библиотеки, за старые письма золото платят. А они счету денег получше нашего учены. Почему они так поступают? Потому как понимают, что будущее – за наукой, за спецами. А кто же нас задарма будет учить драться? Я? Могу тебя навыкам конспирации и подпольной полиграфии выучить. А Клаузевицу и Мольтке не могу. Зато они могут. Тебе волю дай – ты и Максима Горького на рубль суточных посадишь. Постышев закурил и хмуро закончил: – Прошу дальше. Только без трескотни, время цену знает. Давайте поговорим о том, как нас партизанщина мучает, что будем делать, как переводить партизан в регулярные части. Это сейчас вопрос вопросов… ШТАБ ФРОНТА
Шофер Ухалов спросил постышевского адъютанта: – Можно в гараж ехать? – Нет, комиссар кончит работать со сводками, и вы ему понадобитесь на вечер. – Куда двинемся? – К морякам. – Это внизу, на берегу Амура? – Да. – А домой я успею съездить? – Валяйте. Но не больше часа. В дверях шофер столкнулся с женщиной в невероятно старомодном наряде. – Мне нужен гражданин комиссар, – сказала она. – А вы кто такая? – удивленно уставился на нее адъютант. – Я френолог и поэтесса Канкова. Я изучила тайны мира и человека, я предсказываю будущее по зрачкам и морщинам на висках. – Что, комиссару погадать хотите? – Передайте комиссару, что я слушала его на учительской конференции; скажите ему, что я внучатая племянница писателя Карамзина, и покажите два моих диплома – бестужевский и цюрихский. Дама отошла к окну и села на стул. Адъютант с любопытством разглядывал хрустящие бумаги; шевеля губами, пытался прочесть латинские буквы, потом, продолжая читать по слогам, снял трубку дребезжащего телефона и ответил рассеянно: – Товарищ Постышев будет на флотилии ровно к девяти часам. Опустив трубку, он сидел несколько мгновений в задумчивости над дипломами, а потом, свернув их в трубочку, ушел в кабинет комиссара. Через мгновенье он вернулся и выкрикнул с порога: – Гражданка, валяй к комиссару! – Садитесь, пожалуйста, – сказал Павел Петрович, – неужели вы впрямь карамзинская родственница? – Будь я родственницей его кухарки, мне жилось бы значительно вольготней. Я пришла потому, что слышала ваше выступление сегодня в театре. Я два дня ничего не ела. Вчера ваши солдаты выбросили меня из комнаты, и я ночевала под лестницей у дворника Васьки. – Он что, мальчишка, этот дворник? – Старик. А почему вас это интересует? – Вы сказали, что дворника зовут Васька… – Я могла сказать что угодно! Я посвятила жизнь тому, чтобы писать стихи, изучать древнюю философию и переводить греческих поэтов. А мне плюют в лицо и говорят, что я недорезанная. – Кто плюет в лицо? – Ну, это метафора. Поймите, мир теряет разум, накопленный веками. Я смотрю в людские глаза и вижу там отблески далеких пожарищ и сумасшедшую радость затаенного призвания двуногих – разрушения! Что вы делаете с планетой, комиссар? – Мы проводим с ней эксперимент, – улыбнулся Постышев, – направленный на то, чтобы каждый Васька стал Василием. Адъютант сказал мне, что вы гадаете? – Дальняя дорога, трефовая десятка и богатый червовый король в казенном доме. Что делать? Когда приходит беда, люди ищут веры в чем угодно, только не в правде. За ложь платят хлебом. Мне запретили лгать им, и я голодаю, а лгала я добро, поддерживала в людях веру, как могла… – Значит, сами вы не верите гаданьям? |