- Если вы чувствуете себя слишком утомленной, мы можем продолжить допрос завтра, на вечернем заседании. - Нет, мсье, лучше уж сейчас, - пробормотала мать. Тут председатель повернулся к моему адвокату, и, провожая его взглядом, мать заметила меня. Она не издала ни звука. У нее лишь дрогнуло горло, и я сообразил, что она сглотнула слюну. Но я-то знаю, что она сказала бы, если бы могла заговорить со мною. Она попросила бы у меня прощения за то, что выглядит такой неловкой, скованной, смешной. Да, она чувствовала себя смешной или, если предпочитаете, не на своем месте, а это для нее глубочайшее из унижений. Она попросила бы у меня прощения за то, что не знала, как отвечать, и, может быть, навредила мне. И тут мэтр Оже, которого я считал другом, а жена моя прислала сюда из Ла-Рош-сюр-Йона помогать защите и в известном смысле представлять на процессе наши родные края, - мэтр Оже совершил низость. Он наклонился к мэтру Габриэлю, и тот с одобрительным кивком тут же, как школьник, поднял руку в знак того, что хочет взять слово: - Господин председатель, мы с коллегой просили бы выяснить у свидетельницы, при каких обстоятельствах скончался ее муж. - Вы слышали вопрос, мадам? Сволочи! Мать, без того уже белая, просто посинела. Ее так затрясло, что судебный исполнитель поспешил к ней на случай сердечного приступа или обморока. - Несчастный случай, - справившись наконец с собой, выдавила она. Ее заставили повторить. - Какого рода несчастный случай? - Чистил ружье в мастерской за домом. Оно и выстрелило. - Мэтр Габриэль? - Прошу позволения продолжать, несмотря на всю жестокость моего вопроса. Готова ли свидетельница подтвердить суду, что муж ее не покончил с собой? Мать сделала над собой усилие и в негодовании выпрямилась: - Мой муж погиб от несчастного случая. И все это, господин следователь, чтобы вставить в защитительную речь еще одну фразу, эффектно взмахнуть рукавами мантии и возвысить голос! Чтобы дать мэтру Габриэлю возможность патетическим жестом указать на меня и воскликнуть: - Это человек, над которым тяготеет бремя наследственности… Ну, допустим, тяготеет. А над вами, господин следователь? А над мэтром Габриэлем и над двумя рядами присяжных, чьи лица я успел так хорошо изучить? Бремя моей наследственности ничуть не тяжелее, чем у каждого из вас, чем у любого из сынов Адама. Скажу вам всю правду - не так, как говорят в семьях, где стыдятся того, что считается наследственным заболеванием, а без обиняков, как человек, как врач. И буду очень удивлен, если вы не усмотрите сходства между моей и вашей собственной семьей. Я родился в одном из тех домов, о которых уже сейчас вспоминают не без умиления и которые потом, когда они окажутся редкими островками, рассеянными по французской провинции, будут превращены в музеи. Это был старый каменный дом с просторными прохладными комнатами и коридорами, где там и сям встречаются неожиданные повороты или ступеньки уже непонятного теперь назначения, где пахнет воском для пола и деревней, доспевающими фруктами, свежим сеном и ароматами кухни. При жизни моего деда и бабки здание было господским домом, и кое-кто даже именовал его замком. К нему были приписаны четыре фермы по полсотни гектаров каждая. При моем отце из четырех ферм остались лишь две. Затем, перед самым моим появлением на свет - всего одна, и дом в свой черед превратился в ферму: отец самолично возделывал землю и разводил скот. Он был выше, крупней и сильнее меня. Как мне рассказывали, на ярмарках он в подпитии не раз бился об заклад, что унесет на плечах лошадь, и местные старожилы уверяют - не проигрывал пари. Женился отец поздно, на пятом десятке. Мужчина он был видный, сохранил еще приличное состояние и мог рассчитывать на хорошую партию, которая поправила бы его дела. Если вы бывали в Фонтене-ле-Конт - от нас до него тридцать километров, вы, без сомнения, слышали о девицах Лану. Их было пять, и жили они с давно овдовевшей старухой матерью. В прошлом Лану были богаты, но глава семьи перед смертью просадил все, что имел, на бессмысленные спекуляции. В годы зрелости моего отца семейство Лану - мать и пять дочерей - по-прежнему жило в своем большом доме на улице Рабле, которым еще сегодня владеют две старые барышни Лану, последние его обитательницы. Трудно представить себе более безысходную и пристойную бедность, чем та, что столько лет царила в этом доме. Доходы были столь мизерны, что семья лишь однажды в день позволяла себе нечто вроде настоящей еды; это, однако, не мешало пяти девицам Лану, неизменно сопровождаемым матерью, во всем параде, при шляпах и перчатках являться к обедне и вечерне, а затем с гордо поднятой головой шествовать по улице Республики. Самой младшей было лет двадцать пять, но той, на которой в один прекрасный день женился мой отец, уже перевалило за тридцать. Она и стала моей матерью, господин следователь. Вы, надеюсь, понимаете, что выражение "счастливый брак" имеет для нее иной смысл, чем для господ судей. В Бурнеф она приехала с отчаянным малокровием, и еще много лет свежий деревенский воздух вызывал у нее головокружение. Рожала она трудно, и все думали, ей не встать, тем более что, появившись на свет, я весил целых шесть кило. Я писал, что отец сам обрабатывал часть своей земли. Это правда, но не совсем. В наших краях труд земледельца в значительной мере состоит из посещения ярмарок, а они происходят во всех деревнях округи. К этому и сводилась работа моего отца. А еще он устраивал облавы на кроликов и кабанов, когда те слишком уж рьяно шкодили в окрестностях. Отец родился, можно сказать, с ружьем в руках. Отправляясь в поля, он брал его на ремень. В трактирах держал между коленями, и, насколько я помню, у ног его, уткнувшись мордой в сапоги, всегда лежала собака. Как видите, я не преувеличивал, утверждая, что теснее связан с землей, чем вы. Я ходил в деревенскую школу. Ловил рыбу, лазил по деревьям, как мои сверстники. Замечал я тогда, что мать моя постоянно грустна? Честное слово, нет. Серьезность, никогда не покидавшая ее, казалась мне приметой всех матерей вообще; кротость и неизменная, но как бы приглушенная улыбка - тоже. Отец сажал меня на рабочих лошадей и волов, угощал подзатыльниками, бросал мне словечки, от которых мать так и вскидывало, и от его усов, на моей памяти уже седых, с самого утра несло вином или кое-чем покрепче. Отец пил, господин следователь. В каждой семье кто-нибудь пьет, разве не так? В моей таким оказался отец. Он пил на ярмарках. Пил на фермах и в трактирах. Пил дома. Высматривал с порога прохожих и затаскивал их в винный погреб: ему нужен был предлог для выпивки. Особенно опасны для него были ярмарки: в подпитии самое чудовищное озорство казалось ему заурядной шалостью. Лишь с годами я понял, что не раз видел людей, похожих на моего отца, и могу поручиться: в каждой деревне найдется такой же. Вас отделяет от земли целое поколение, и вам, понятное дело, незнакомы безжалостно монотонная смена времен года, тяжесть неба, с четырех утра начинающего давить на плечи, и тянущиеся часы, любой из которых еще более обременен повседневными заботами, нежели предыдущий. Есть люди, не замечающие этого; про них говорят, что они счастливы. Другие пьют, ездят на ярмарки, бегают по девкам. Таким был мой отец. Проснувшись он сразу же взбадривал себя стопкой водки - она придавала ему ту веселую энергию, какой он славился во всей округе. Затем ему требовались новые стопки, новые бутылки - они поддерживали в нем показной оптимизм. И моя мать, господин следователь, понимала его. Это главное, за что я люблю и уважаю ее. Большая часть нашей жизни протекала в общей столовой; ухо я, как все дети, держал востро, но никогда не слышал, чтобы мать упрекнула: - Опять пил, Франсуа! Если в ярмарочный день отцу случалось просадить на девок стоимость целой коровы, мать никогда не спрашивала, где он был. Думаю, что про себя она называет это "почтением". Она почитала в отце мужчину, и дело тут не только в благодарности за то, что он взял в жены одну из девиц Лану. Мать просто сознавала в душе, что ее муж иначе не может. Сколько раз по вечерам, уже лежа в постели, я слышал, как фанфарно-резкий голос отца возвещал о нашествии его распьяным-пьяных приятелей: он подбирал их где попало и приводил к себе раздавить отвальную бутылку. Мать прислуживала им. Время от времени подходила к моей комнате и прислушивалась. Я притворялся спящим: я знал, она страшно боится - вдруг я запомню неблагозвучные слова, раздающиеся в столовой. Раза три-четыре в год мы продавали кусок земли, "отруб", как у нас говорят. - Ба! Этот участок приносит нам больше хлопот, чем денег, - так до него далеко, - оправдывался отец, утрачивавший в подобных обстоятельствах обычный самоуверенный вид. И потом много дней, порою недель, не пил, даже стопки водки себе не позволял. Силился выглядеть веселым, но в веселости его чувствовалось что-то напускное. Однажды, играя у колодца - я это хорошо помню, - я заметил, что отец лежит под стогом, вытянувшись во весь рост и глядя в небо; он показался мне таким длинным, таким неподвижным, что я подумал: "Папа умер" - и расплакался. Он услышал и словно очнулся от сна. Я все думаю, сразу ли он узнал меня - взгляд у него был совершенно отсутствующий. Это произошло в один из тех аквамариновых вечеров, когда небо - сплошная белизна, а трава приобретает темно-зеленый оттенок и каждая травинка четко, как на картинах старых фламандских мастеров, вырисовывается на фоне бесконечности. - Ты что, малыш? - Бежал, ногу подвернул. - Садись-ка сюда. Я струхнул, но все же опустился рядом с ним на траву. Он обнял меня за плечи. Вдалеке виднелся наш дом, и дым из трубы столбом поднимался к белому небу. Отец молчал, пальцы его легонько стискивали мне плечо. Мы оба смотрели вдаль. Глаза у нас стали, наверно, одного цвета, и я спрашивал себя, не страшно ли и отцу, как мне. Не знаю, сколько еще я выдержал бы в таком напряжении - у меня, наверно, кровинки в лице не было, - но тут со стороны Забытого леса донесся выстрел. Отец стряхнул с себя оцепенение, поднялся, вытащил из кармана трубку и обычным тоном бросил: - Гляди-ка! Матье зайца на Нижнем лугу гонит. Прошло два года. Я не отдавал себе отчета, что отец уже стар, гораздо старше, чем отцы у других ребят. Он все чаще вставал по ночам, и я слышал бульканье воды и перешептывание, после чего, по утрам вид у него был утомленный. За столом мать придвигала к мужу картонную коробочку и напоминала: - Не забудь принять таблетку. Наконец однажды, когда я был в школе, в класс вошел папаша Куртуа, один из наших соседей, и о чем-то вполголоса заговорил с учителем. Оба поглядывали на меня. - Дети, прошу вас, посидите спокойно… Алавуан, мальчик мой, выйди со мною во двор. Было лето. Камни двора нагрелись. Под окнами цвели махровые розы. - Послушай, Шарль… Старый Куртуа уже стоял у ворот и ждал, прислонясь спиной к кованой чугунной ограде. Учитель, как когда-то отец, обнял меня за плечи. В голубом, очень голубом небе заливались жаворонки. - Ты ведь уже мужчина, верно, Шарль? И, по-моему, очень любишь свою маму. Так вот, ты должен ее любить еще больше: теперь ты ей особенно нужен… Еще до последней фразы я все понял. И хотя раньше я просто не представлял себе, как это мой отец может умереть, я без труда представил его себе мертвым: вытянулся во весь рост и лежит под стогом, как в тот сентябрьский вечер два года назад. Я не плакал, господин следователь, как не плакал и на суде. Жаль, журналисты не знают: они усмотрели бы в этом повод лишний раз сравнить меня со скользкой жабой! Я не плакал, но мне казалось, в жилах моих иссякла кровь, и когда старик Куртуа за руку повел меня к себе, я шел как пьяный, и мир вокруг тоже качался, как пьяный. К отцу меня не пустили. Домой я вернулся лишь после того, как его положили в гроб. Люди, являвшиеся к нам проститься с покойным - а шли они с утра до вечера, и всем полагалось ставить выпивку, - в один голос твердили, покачивая головой: - Подумать только! Он так любил охоту, с ружьем не расставался… И тридцать пять лет спустя раздутый спесью и багровый от самодовольства адвокат домогается у моей бедной матери: - Вы уверены, что ваш муж не покончил с собой? У наших бурнефских крестьян больше такта. Они, разумеется, говорили между собой о случившемся. Но не сочли необходимым говорить об этом с моей матерью. Отец совершил самоубийство? Ну и что из того? Отец пил. А мне хочется сказать вам одну вещь, господин следователь. Только боюсь, при всем вашем уме, вы меня не поймете. Не стану вас убеждать, что те, кто пьет, - лучшие из людей; нет, они просто видят нечто такое, чего не в силах достичь и чего вожделеют до боли в сердце, такое, что видели мы с отцом в тот вечер, когда сидели вдвоем под стогом и в наших глазах отражалось бесцветное небо. А теперь представьте себе, что я произношу последнюю фразу перед господами судьями и хромым скорпионом-газетчиком! Нет уж, поговорим лучше о Жанне, первой моей жене. В один прекрасный день в Нанте важные господа торжественно вручили мне, двадцатипятилетнему парню, диплом врача. В тот же день, по окончании церемонии, где с меня сошло сто потов, еще один господин преподнес мне, хотя и с меньшей помпой, коробочку с вечным пером, на котором золотыми буквами были выгравированы мое имя и дата защиты диплома. Вечное перо особенно меня порадовало. Оно - первое, что я получил в жизни действительно бесплатно. Вам, юристам, подобная удача не выпадает: вы не так непосредственно связаны с известными областями большой коммерции. Вечное перо было подарено мне, как и остальным молодым медикам, одной крупной фармацевтической компанией. Мы, выпускники, провели довольно разгульную ночь, и мать моя, присутствовавшая на церемонии, до света ждала меня в гостинице. Утром, так и не сомкнув глаз, я уехал с нею, но не в Бурнеф, где она продала почти всю оставшуюся у нас землю, а в деревню Ормуа, километрах в двадцати от Ла-Рош-сюр-Иона. Мне кажется, в этот день мать была совершенно счастлива. Маленькая, худенькая, она тряслась рядом со своим здоровенным сыном сперва в поезде, потом в автобусе, и - позволь я это - сама потащила бы мои чемоданы. Быть может, она предпочитала, чтобы я стал священником? Не исключено. Ей всегда хотелось видеть меня священником или врачом. Я выбрал медицину, чтобы сделать ей приятное: самому мне милей всего было просто шататься по полям. В тот же вечер я приступил, так сказать, к своим обязанностям: мать купила мне в Ормуа врачебный кабинет местного доктора, полуослепшего старика, решившего наконец уйти на покой. Длинная улица. Белые дома. И площадь: с одной стороны церковь, с другой - мэрия. Старухи до сих пор ходят в белых вандейских чепцах. Наконец, мать приобрела для меня большой голубой мотоцикл: мы были слишком ограничены в средствах, чтобы обзавестись машиной, а мне предстояло разъезжать по окрестным фермам. Дом доктора был светлый, но слишком велик для двоих: нанять служанку мать не соглашалась и в приемные часы сама впускала больных. Старый доктор - звали его Маршандо - переехал на другой край деревни, где купил небольшой участок и целыми днями ухаживал за садом и огородом. Он был тощий, совершенно седой и носил широкополую соломенную шляпу, которая придавала ему сходство с каким-то странным грибом. Прежде чем заговорить с человеком, он долго всматривался и ждал, пока собеседник первым откроет рот: из-за плохого зрения он узнавал теперь людей только по голосу. Был ли я счастлив, господин следователь? Не знаю. Но благих намерений - преисполнен. Меня всегда преисполняли благие намерения. Мне хотелось делать приятное всем, и в первую очередь матери. Вы представляете себе нашу скромную семейную жизнь? Мать обихаживала и баловала меня. Все утро сновала по слишком просторному дому, стараясь сделать его поуютней: она словно испытывала смутную потребность удержать меня. Удержать от чего? И не для того ли, чтобы удержать, она хотела видеть меня либо врачом, либо священником? Она вела себя с сыном так же послушно, так же смиренно, как с отцом, и я редко видел ее сидящей за столом напротив меня: она старалась держаться при мне, словно простая служанка. Мне частенько приходилось вскакивать на мотоцикл и мчаться к своему старому собрату: я был новичок и во многих случаях становился в тупик. Понимаете, я старался. Стремился к совершенству. Считал, что коль скоро я врач, медицина для меня - священнодействие. - Папаша Кошен? - переспрашивал Маршандо. - Суньте ему таблеток франков на двадцать, и будет доволен. Аптеки в деревне не было, и я сам торговал тем, что прописывал. - Они тут все на одно лицо. Главное, не говорите вслух, что от лекарства им будет не больше пользы, чем от стакана воды. Они потеряют к вам доверие, и, что хуже всего, вы заработаете только на налоги да плату за патент. Побольше лекарств, друг мой! Побольше лекарств! И вот что забавно - как садовник старик Маршандо сам был похож на своих пациентов, над которыми так потешался. С утра до вечера он фаршировал землю самыми невероятными химикалиями: вычитает про них в рекламных проспектах и выписывает, не считаясь с расходами. |