– Каждый гордится своим мундиром, монсеньор. – Только не я, – рассмеялся Мазарини. – Вы видите, я променял его на ваш. – Черт побери! – воскликнул д’Артаньян. – Вы это говорите из скромности, монсеньор! Что до меня, то, будь у меня мундир вашего преосвященства, я удовольствовался бы им и позаботился бы о том, чтобы никогда не надевать другого. – Да, только для сегодняшней прогулки он, пожалуй, не очень надежен. Бернуин, шляпу! Слуга подал форменную шляпу с широкими полями. Кардинал надел ее, лихо заломив набок, и обернулся к д’Артаньяну: – У вас в конюшне есть оседланные лошади? – Есть, монсеньор. – Так едем. – Сколько человек прикажете взять с собою, монсеньор? – Вы сказали, что вчетвером справитесь с сотней бездельников; так как мы можем встретить их две сотни, возьмите восьмерых. – Как прикажете. – Идите, я следую за вами. Или нет, постойте, лучше пройдем здесь. Бернуин, посвети нам. Слуга взял свечу, а кардинал взял со стола маленький вырезной ключ, и, выйдя по потайной лестнице, они через минуту очутились во дворе Пале-Рояля. Глава II Ночной дозор
Десять минут спустя маленький отряд выехал на улицу Добрых Ребят, обогнув театр, построенный кардиналом Ришелье для первого представления "Мирам"; теперь здесь, по воле кардинала Мазарини, предпочитавшего литературе музыку, шли первые во Франции оперные спектакли. Все в городе свидетельствовало о народном волнении. Многочисленные толпы двигались по улицам, и, вопреки тому, что говорил д’Артаньян, люди останавливались и смотрели на солдат дерзко и с угрозой. По всему видно было, что у горожан обычное добродушие сменилось более воинственным настроением. Время от времени со стороны рынка доносился гул голосов. На улице Сен-Дени стреляли из ружей, и по временам где-то внезапно и неизвестно для чего, единственно по прихоти толпы, начинали бить в колокол. Д’Артаньян ехал с беззаботностью человека, для которого такие пустяки ничего не значат. Если толпа загораживала дорогу, он направлял на нее своего коня, даже не крикнув "берегись!"; и, как бы понимая, с каким человеком она имеет дело, толпа расступалась и давала всадникам дорогу. Кардинал завидовал этому спокойствию; и хотя оно объяснялось, по его мнению, только привычкой к опасностям, он чувствовал к офицеру, под начальством которого вдруг очутился, то невольное уважение, в котором благоразумие не может отказать беспечной смелости. Когда они приблизились к посту у заставы Сержантов, их окликнул часовой: – Кто идет? Д’Артаньян отозвался и, спросив у кардинала пароль, подъехал к караулу. Пароль был: Людовик и Рокруа. После обмена условными словами д’Артаньян спросил, не лейтенант ли Коменж командует караулом. Часовой указал ему на офицера, который стоя разговаривал с каким-то всадником, положив руку на шею лошади. Это был тот, кого искал д’Артаньян. – Господин де Коменж здесь, – сказал д’Артаньян, вернувшись к кардиналу. Мазарини подъехал к нему, между тем как д’Артаньян из скромности остался в стороне; по манере, с какой оба офицера, пеший и конный, сняли свои шляпы, он видел, что они узнали кардинала. – Браво, Гито, – сказал кардинал всаднику, – я вижу, что, несмотря на свои шестьдесят четыре года, вы по-прежнему бдительны и преданны. Что вы говорили этому молодому человеку? – Монсеньор, – отвечал Гито, – я говорил ему, что мы переживаем странные времена и что сегодняшний день очень напоминает дни Лиги, о которой я столько наслышался в молодости. Знаете, сегодня на улицах Сен-Дени и Сен-Мартен речь шла не более не менее, как о баррикадах! – И что же ответил вам Коменж, мой дорогой Гито? – Монсеньор, – сказал Коменж, – я ответил, что для Лиги им кой-чего недостает, и немалого, – а именно герцога Гиза; да такие вещи и не повторяются. – Это верно, но зато они готовят Фронду,[1] как они выражаются, – заметил Гито. – Что такое Фронда? – спросил Мазарини. – Они так называют свою партию, монсеньор. – Откуда это название? – Кажется, несколько дней тому назад советник Башомон сказал в парламенте, что все мятежники похожи на парижских школьников, которые сидят по канавам с пращой и швыряют камнями; чуть завидят полицейского – разбегаются, но как только он пройдет, опять принимаются за прежнее. Они подхватили это слово и стали называть себя фрондерами, как брюссельские оборванцы зовут себя гезами. За эти два дня все стало "по-фрондерски" – булки, шляпы, перчатки, муфты, веера; да вот послушайте сами. Действительно, в эту самую минуту распахнулось какое-то окно, в него высунулся мужчина и запел: Слышен ветра шепот, Слышен свист порой, Это Фронды ропот: "Мазарини долой!"
– Наглец, – проворчал Гито. – Монсеньор, – сказал Коменж, который из-за полученных побоев был в дурном настроении и искал случая в отместку за свою шишку нанести рану, – разрешите послать пулю этому бездельнику, чтобы научить его не петь в другой раз так фальшиво? И он уже протянул руку к кобуре на дядюшкином седле. – Нет, нет! – воскликнул Мазарини. – Diavol,[2] мой милый друг, вы все дело испортите, а оно пока идет чудесно. Я знаю всех ваших французов, от первого до последнего: поют, – значит, будут платить. Во времена Лиги, о которой вспоминал сейчас Гито, распевали только мессы, ну и было очень плохо. Едем, Гито, едем, посмотрим, так ли хорош караул у Трехсот Слепых, как у заставы Сержантов. И, махнув Коменжу рукой, он подъехал к д’Артаньяну, который снова занял место во главе своего маленького отряда. Следом за ним ехали кардинал и Гито, а немного поодаль остальные. – Это правда, – проворчал Коменж, глядя вслед удаляющемуся кардиналу. – Я и забыл: платить да платить, больше ему ничего не надо. Теперь они ехали по улице Сент-Оноре, беспрестанно рассеивая по пути кучки народа. В толпе только и разговору было что о новых эдиктах; жалели юного короля, который, сам того не зная, разоряет народ; всю вину сваливали на Мазарини; поговаривали о том, чтобы обратиться к герцогу Орлеанскому и к принцу Конде; восторженно повторяли имена Бланмениля и Бруселя. Д’Артаньян беспечно ехал среди народа, как будто он сам и его лошадь были из железа; Мазарини и Гито тихо разговаривали; мушкетеры, наконец узнавшие кардинала, хранили молчание. Когда по улице Святого Фомы они подъехали к посту Трехсот Слепых, Гито вызвал младшего офицера. Тот подошел с рапортом. – Ну, как дела? – спросил Гито. – Капитан, – ответил офицер, – все обстоит благополучно; только в этом дворце что-то неладно, на мой взгляд. И он показал рукой на великолепный дворец, стоявший там, где позже построили театр Водевиль. – В этом доме? – спросил Гито. – Да ведь это особняк Рамбулье. – Не знаю, Рамбулье или нет, но только я видел своими глазами, как туда входило множество подозрительных лиц. – Вот оно что! – расхохотался Гито. – Да ведь это поэты! – Эй, Гито, – сказал Мазарини, – не отзывайся так непочтительно об этих господах. Я сам в юности был поэтом и писал стихи на манер Бенсерада. – Вы, монсеньор?! – Да, я. Хочешь, продекламирую? – Это меня не убедит. Я не понимаю по-итальянски. – Зато когда с тобой говорят по-французски, ты понимаешь, мой славный и храбрый Гито, – продолжал Мазарини, дружески кладя руку ему на плечо, – и какое бы ни дали тебе приказание на этом языке, ты его исполнишь? – Без сомнения, монсеньор, как всегда, если, конечно, приказание будет от королевы. – Да, да! – сказал Мазарини, закусывая губу. – Я знаю, ты всецело ей предан. – Уж двадцать лет я состою капитаном гвардии ее величества. – В путь, д’Артаньян, – сказал кардинал, – здесь все в порядке. Д’Артаньян, не сказав ни слова, занял свое место во главе колонны с тем слепым повиновением, которое составляет отличительную черту солдата. Они проехали по улицам Ришелье и Вильдо к третьему посту на холме Святого Рока. Этот пост, расположенный почти у самой крепостной стены, был самым уединенным, и прилегающая к нему часть города была мало населена. – Кто командует этим постом? – спросил кардинал. – Вилькье, – ответил Гито. – Черт! – выругался Мазарини. – Поговорите с ним сами. Вы знаете, мы с ним не в ладах с тех пор, как вам поручено было арестовать герцога Бофора: он в обиде, что ему, капитану королевской гвардии, не доверили эту честь. – Знаю и сто раз доказывал ему, что он не прав, потому что король, которому было тогда четыре года, не мог ему дать такого приказания. – Да, но зато я мог его дать, Гито; однако я предпочел вас. Гито, ничего не отвечая, пришпорил лошадь и, обменявшись паролем с часовым, вызвал Вилькье. Тот подошел к нему. – А, это вы, Гито! – проговорил он ворчливо, по своему обыкновению. – Какого черта вы сюда явились? – Приехал узнать, что у вас нового. – А чего вы хотите? Кричат: "Да здравствует король!" и "Долой Мазарини!" Ведь это уже не новость: за последнее время мы привыкли к таким крикам. – И сами им вторите? – смеясь, спросил Гито. – По правде сказать, иной раз хочется! По-моему, они правы, Гито; и я охотно бы отдал все не выплаченное мне за пять лет жалованье, лишь бы король был теперь на пять лет старше! – Вот как! А что было бы, если бы король был на пять лет старше? – Было бы вот что: король, будь он совершеннолетним, стал бы сам отдавать приказания, а гораздо приятнее повиноваться внуку Генриха Четвертого, чем сыну Пьетро Мазарини. За короля, черт возьми, я умру с удовольствием; но сложить голову за Мазарини, как это чуть не случилось сегодня с вашим племянником!.. Никакой рай меня в этом не утешит, какую бы должность мне там ни дали. – Хорошо, хорошо, капитан Вилькье, – сказал Мазарини, – будьте покойны, я доложу королю о вашей преданности. – И, обернувшись к своим спутникам, прибавил: – Едем, господа; все в порядке. – Вот так штука! – воскликнул Вилькье. – Сам Мазарини здесь! Тем лучше: меня уже давно подмывало сказать ему в глаза, что я о нем думаю. Вы доставили мне подходящий случай, Гито, и хотя у вас вряд ли были добрые намерения, я все же благодарю вас. Он повернулся на каблуках и ушел в караульню, насвистывая фрондерскую песенку. Весь обратный путь Мазарини ехал в раздумье: все услышанное им от Коменжа, Гито и Вилькье убеждало его, что в трудную минуту за него никто не постоит, кроме королевы; а королева так часто бросала своих друзей, что поддержка ее казалась иногда министру, несмотря на все принятые им меры, очень ненадежной и сомнительной. В продолжение своей ночной поездки, длившейся около часа, кардинал, расспрашивая Коменжа, Гито и Вилькье, не переставал наблюдать одного человека. Этот мушкетер, который сохранял спокойствие перед народными грозами и даже бровью не повел ни на шутки Мазарини, ни на те насмешки, предметом которых был сам кардинал, казался ему человеком необычным и достаточно закаленным для происходящих событий, а еще больше для надвигающихся в будущем. К тому же имя д’Артаньяна не было ему совсем незнакомо, и хотя он, Мазарини, явился во Францию только в 1634 или 1635 году, то есть лет через семь-восемь после происшествий, описанных нами в предыдущей книге, он все-таки где-то слышал, что так звали человека, проявившего однажды (он уже позабыл, при каких именно обстоятельствах) чудеса ловкости, смелости и преданности. Эта мысль настолько занимала его, что он решил немедленно разобраться в этом деле, но за сведениями о д’Артаньяне не к д’Артаньяну же было обращаться! По некоторым словам, произнесенным лейтенантом мушкетеров, кардинал признал в нем гасконца; а итальянцы и гасконцы слишком схожи и слишком хорошо понимают друг друга, чтобы относиться с доверием к тому, что каждый из них может наговорить о самом себе. Поэтому, когда они подъехали к стене, окружавшей сад Пале-Рояля, кардинал постучался в калитку (примерно в том месте, где сейчас находится кафе "Фуа"), поблагодарил д’Артаньяна и, попросив его обождать во дворе, сделал знак Гито следовать за собой. Оба сошли с лошадей, бросили поводья лакею, отворившему калитку, и исчезли в саду. – Дорогой Гито, – сказал кардинал, беря под руку старого гвардейского капитана, – вы мне напомнили недавно, что уже более двадцати лет состоите на службе королевы. – Да, это так, – ответил Гито. – Так вот, мой милый Гито, – продолжал кардинал, – я заметил, что вы, кроме вашей храбрости, которая не подлежит никакому сомнению, и много раз доказанной верности, отличаетесь еще и превосходной памятью. – Вы это заметили, монсеньор? – сказал гвардейский капитан. – Черт, тем хуже для меня. – Почему? – Без сомнения, одно из главных достоинств придворного – это умение забывать. – Но вы, Гито, не придворный, вы храбрый солдат, один из тех славных воинов, которые еще остались от времен Генриха Четвертого и, к сожалению, скоро совсем переведутся. – Черт побери, монсеньор! Уж не пригласили ли вы меня сюда для того, чтобы составить мой гороскоп? – Нет, – ответил Мазарини, смеясь, – я пригласил вас, чтобы спросить, обратили ли вы внимание на нашего лейтенанта мушкетеров. – Д’Артаньяна? – Да. – Мне ни к чему было обращать на него внимание, монсеньор: я уже давно его знаю. – Что же это за человек? – Что за человек? – воскликнул Гито, удивленный вопросом. – Гасконец. – Это я знаю; но я хотел спросить: можно ли ему вполне довериться? – Господин де Тревиль относится к нему с большим уважением, а господин де Тревиль, как вы знаете, один из лучших друзей королевы. – Я хотел бы знать, показал ли он себя на деле… – Храбрым солдатом? На это я могу ответить вам сразу. Мне говорили, что при осаде Ла-Рошели, под Сузой, под Перпиньяном он совершил больше, чем требовал его долг. – Но вы знаете, милый Гито, мы, бедные министры, нуждаемся часто и в другого рода людях, не только в храбрецах. Мы нуждаемся в ловких людях. Д’Артаньян при покойном кардинале, кажется, был замешан в крупную интригу, из которой, по слухам, выпутался очень умело? – Монсеньор, по этому поводу, – сказал Гито, который понял, что кардинал хочет заставить его проговориться, – я должен сказать, что мало верю всяким слухам и выдумкам. Сам я никогда не путаюсь ни в какие интриги, а если иногда меня и посвящают в чужие, то ведь это не моя тайна, и ваше преосвященство одобрит меня за то, что я храню ее ради того, кто мне доверился. Мазарини покачал головой. – Ах, – сказал он, – честное слово, бывают же счастливцы министры, которые узнают все, что хотят знать. – Монсеньор, – ответил Гито, – такие министры не меряют всех людей на один аршин: для военных дел они пользуются военными людьми, для интриг – интриганами. Обратитесь к какому-нибудь интригану тех времен, о которых вы говорите, и от него вы узнаете, что захотите… за плату, разумеется. – Хорошо, – поморщился Мазарини, как всегда бывало, когда речь заходила о деньгах в том смысле, как про них упомянул Гито, – заплатим… если иначе нельзя. – Вы действительно желаете, чтобы я указал вам человека, участвовавшего во всех кознях того времени? – Per Вассо![3] – воскликнул Мазарини, начиная терять терпение. – Уже целый час я толкую вам об этом, упрямая голова!
– Есть человек, по-моему, вполне подходящий, но только согласится ли он говорить? – Уж об этом позабочусь я. – Ах, монсеньор, не всегда легко заставить говорить человека, предпочитающего молчать. – Ба! Терпением можно всего добиться. Итак, кто он? – Граф Рошфор. – Граф Рошфор? – Да, но, к несчастью, он исчез года четыре назад, и я не знаю, что с ним сталось. – Я-то знаю, Гито, – сказал Мазарини. – Так почему же вы сейчас жаловались, ваше преосвященство, что ничего не знаете? – Так вы думаете, – сказал Мазарини, – что этот Рошфор… – Он был предан кардиналу телом и душой, монсеньор. Но предупреждаю, это будет вам дорого стоить: покойный кардинал был щедр со своими любимцами. – Да, да, Гито, – сказал Мазарини, – кардинал был великий человек, но этот-то недостаток у него был. Благодарю вас, Гито, я воспользуюсь вашим советом, и притом сегодня же. Оба собеседника подошли в это время ко двору Пале-Рояля; кардинал движением руки отпустил Гито и, заметив офицера, шагавшего взад и вперед по двору, подошел к нему. Это был д’Артаньян, ожидавший кардинала по его приказанию. – Пойдемте ко мне, господин д’Артаньян, – проговорил Мазарини самым приятным голосом, – у меня есть для вас поручение. Д’Артаньян поклонился, прошел вслед за кардиналом по потайной лестнице и через минуту очутился в кабинете, где уже побывал в этот вечер. |