– Торжество революции в мировом масштабе. – Что для этого сделал? – Учу английский язык по приказу главкома Блюхера. Раз. Провел со своей комсой семь субботников. Два. Отремонтировал в нашем депо три полевые кухни в сверхурочное время. Три. Отдал для нужд фронта свои хромовые сапоги. Четыре. – Голенища бутылочками? – Что я – старик? Гармоника-напуск, сдвигаешь их, бывало, книзу, скрежет стоит, как предсмертный стон мирового империализма. Пахом Васильев вздыхает. На восемнадцатилетнем веснушчатом лице его отражается грусть. Блюхер смотрит на ноги парня, обутые в лапти. – Годится, – говорит Блюхер членам бюро. – Следующий. – Идешь на бронепоезд, – говорят парню. – Доверие оправдаю, – отвечает Пахом Васильев, – вернусь с победой. В комнату входит следующий парень и представляется: – Шувалов Никита. – Давно в рядах комсы? – Третий год. – Что сделал для революции? – Ничего. – Разъясни. – И без разъяснений понятно. – Погоди, погоди, – просит Блюхер, – растолкуй свою точку зрения подробней. – Революции нужны бойцы, а меня держат машинистом на "кукушке". Я вожу бараньи туши с бойни на базар для купцов советского производства. – А если советские купцы помогают кормить народ – ты все равно против? – Да не против я, – морщит лицо парень, – плевать мне на них семь раз с присыпью, меня они не волнуют, я сам себя волную. Талдычут: мол, ты еще пригодишься революции, подожди. – Дождался, – говорит Блюхер. – Идешь на бронепоезд сменным машинистом. – Давно бы так, – мрачно говорит Никита Шувалов, – а то тянут-тянут, а чего тянут – не поймешь. Парень, не попрощавшись, уходит. Когда дверь за Никитой закрылась, члены бюро сказали Блюхеру: – У него белые отца в топке живьем сожгли, он на них страсть какой бешеный. Из райкома комсомола Блюхер едет на аэродром, к летчикам, оттуда в депо – смотреть, как ремонтируют бронепоезда, потом отправляется в госбанк и там выколачивает еще двести тысяч рублей на нужды армии, ругаясь так, что звенят стекла в окнах. А потом – заседание Дальбюро ЦК. Оперативное совещание в генштабе. Беседа в школе младших командиров. Прямой провод – разговор с командующим фронтом Серышевым, с комиссаром Постышевым и с Уборевичем. И только в три часа ночи он заходит в свою комнату, не включая света, добирается до раскладушки, падает на нее и сразу же засыпает. Во сне его лицо кажется старческим. П р и с я г а 1. Я, сын трудового народа, гражданин Дальневосточной Республики, сим торжественным обещанием принимаю на себя почетное звание воина Народно-революционной армии и защитника интересов трудящихся. 2. Перед лицом трудящихся классов республики, братской Советской России и всего трудового мира я обязуюсь носить высокое звание с честью, добросовестно изучать военное дело и как зеницу ока охранять народное достояние и военное имущество от расхищения и порчи. 3. Я обязуюсь строго и неуклонно соблюдать революционную дисциплину, беспрекословно исполнять все приказы командиров, поставленных властью трудового Правительства Республики, и крепко держать правила товарищеского единения между собой. 4. Я торжественно обязуюсь по первому зову избранного трудовым народом правительства выступить на защиту республики от всяких опасностей и покушений со стороны всех ее врагов и в борьбе за революционные завоевания, целость и спокойствие трудовой Дальневосточной и братской рабоче-крестьянской Советской Республики, за дело социализма и братства народов, не щадить ни своих сил, ни самой жизни. 5. Я торжественно обязуюсь воздерживаться сам и удерживать товарищей от всяких поступков, порочащих и унижающих достоинство свободного гражданина трудовой Дальневосточной Республики, и все свои действия направить к единой цели освобождения всех трудящихся. 6. Если по злому умыслу я отступлю от этого моего торжественного обещания, тогда будет моим уделом всеобщее презрение, да покарает меня беспощадно суровая рука революционных законов. Предвоенсовета, Главком и Военмин Блюхер.
ВЛАДИВОСТОК НОМЕР ГОСТИНИЦЫ "ВЕРСАЛЬ"
Ванюшин сидел за столом полураздетый: лицо испитое, оплывшее, глаза – щелочками. – Вот вырезочка, Максим Максимыч, – сказал он, – из московской газеты "Раннее утро" от семнадцатого октября тысяча девятьсот двенадцатого года. Полюбопытствуйте. Он достал из большого портмоне истлевшую на сгибах вырезку и протянул ее Исаеву: – Только вслух. Я наслаждаюсь, когда слушаю это. – "Вчера у мирового судьи, – начал Исаев, – слушалось дело корреспондента иностранной газеты Фредерика Ранета по обвинению его в нарушении общественной тишины и спокойствия. Находясь в ресторане в компании иностранцев и будучи навеселе, Ранет подошел к официанту Максимову и ударил его по лицу. Составили протокол. Ранет заявил, что он не желал оскорбить Максимова, а хотел только доказать, что в России можно всякому дать по лицу и отделаться небольшим расходом в виде денежного штрафа. Мировой судья приговорил Ранета к семи дням ареста…" – Заголовочек пропустили, Максим. Вы обязательно проговорите мне заголовочек. – "В России все можно", – прочел Исаев. Ванюшин захохотал деревянным смехом, заколыхался весь. – Какая прелесть, вы подумайте! У нас все можно. Всем и все! Любому скоту и торговцу, любому сукину сыну, любому интеллигентишке! – Зря вы нашу интеллигенцию браните. Она бессильна не оттого, что плоха, а потому, что законов у нас много, а закона нет. – Почему не пьете? – Не хочу перед охотой. Гиацинтов через час, видимо, приедет – будем завтра изюбря бить. – Я тоже с вами потащусь. – Вам бы отдохнуть с дороги, Николай Иванович. – Э, ерунда. Почему вы не пьете? Ах да, понимаю – охота! Уничтожение живых тварей, инстинкт и прочая и прочая. Максим, – опустив плечи и бессильно вытянув руки вдоль тела, сказал Ванюшин, – все кончено. Вы понимаете: мы пропали, Максим. – О чем вы? – В эмиграции после гибели Колчака я жил в роскошном харбинском хлеву и подстилал под себя чудесную солому. Как нищий, как изгой, воровал хлеб. Бред. Хотя почему? В эмиграции есть определенная прелесть: ощущение постоянной жалости к себе, злорадство, возведенное в сан религии, и любовь ко всему нашему, доведенная до абсурда. Даже блевотина, если она наша, кажется в эмиграции родной и близкой, до слез своей. В дверь постучались. – Валяйте! – крикнул Ванюшин. Заглянула Сашенька. – Заходите, дорогая! – бросился навстречу ей Исаев. Он пожал ей руку крепко, по-английски и повел к столу, Сашенька была одета в короткий тулупчик, кожаные галифе заправлены в белые, с оторочкой, пимы. – Это вы зачем так оделись, лапушка моя? – спросил Ванюшин, целуя Сашеньку в лоб. – На карнавал по случаю наших побед? – Да нет же, Николай Иванович. Нас Гиацинтов пригласил на охоту, изюбря бить. – А где он сам, наш Демулен? – Вечером приедет, а меня сейчас отправляет на автомобиле с продуктами и поварами. Исаев подошел к окну, чуть приоткрыл занавеску и увидел в длинном сером автомобиле двух "поваров". Это были явные филеры: лобики низкие, глаза бегают и в облике прибитость. – Сашенька, – сказал Ванюшин, – вы чертовски похорошели, душечка моя. К чему бы это? Не к любви ль? Сашенькины брови вскинулись, она резко повернулась к Ванюшину и ответила ему: – К оной, Николай Иванович, к оной. Девушка убежала. Исаев посмотрел вслед ей ласково и с такой мучительной тоской, что Ванюшин гулко ахнул и погрозил ему пальцем; подошел к письменному столу, снял трубку телефона, назвал номер и сказал: – Полковник? Да, да, я. Ты что так удивляешься? Меркулов там, а я здесь. Ты нас сейчас на охоту заберешь или позже? Когда? Вечером? Хорошо. До шести мы свободны. Ладно. Ждем. Ванюшин положил трубку и сказал: – А теперь пьем спокойно и думаем о боге! Он налил себе еще стакан коньяку, выпил его одним махом и начал бегать по номеру, напевая "Камаринского мужика" дурным голосом. Вдруг замолчал, сел на корточки и отполз в угол. Спросил: – Вы когда-нибудь слыхали, как воют охотники-волчатники? Они "вабят" – волчицей кричат, волка подманивают. Я умею. Хотите, покажу… Ванюшин лег на пол и начал выть – сначала тихонько, а потом нарастающе-жутко, отчаянно, зверино. Замолк. Всхлипнул. – Пошли в город, Максим, – жалобно попросил он, – а то я здесь повешусь. Ты, кстати, слышал – вчера вечером генерал Савицкий предложил американцам продать за миллион долларов все земли уссурийского казачьего войска. Патриот российского народа, герой и солдат торгует землей своей родины! Этого пока еще в мировой истории не было. Рыба действительно-таки начинает гнить с головы. И еще я своими глазами видел, как семеновцы одного красного пленного – просто русского мужика, никакого не комиссара – раздели на льду Амура догола, натерли щучьими головами, а потом обваляли в соли и пустили на все четыре стороны. А до ближайшего жилья десять верст. А мороз тридцать градусов. Так он на коленях за ними полз и все кричал, чтоб они его пристрелили. Говорят, толстые люди добродушны… Какая глупость. Это все вы про пикников выдумали, Максим… И еще знаете что? Общество, в котором хорошему писателю самому приходится организовывать на себя рецензии, обречено, ибо оно отравлено равнодушием и пассивностью. Мне вчера один большой литератор написал из Парижа, просит о его сборнике статью поместить. Сам просит, а мне противно… – Что-то с вами приключилось, Николай Иванович. Даже морщины возле ушей прорезались. Это знаете к чему? – К чему? – К тому, что вы еще на одну ступень мудрости подниметесь. Ванюшин не слушал Исаева, загадочно усмехался и продолжал говорить: – А у всех купчишек – генералин в мозгу. Интеллигент не падок до власти – в этом трагедия нашего общества. У нас до власти падки торгаши, разночинцы и попы. А интеллигенты только правдоискательствуют, от этого страдают сами и заставляют страдать окружающих. И пророчествуют. Все время пророчествуют! – Я давеча смотрел Лао Цзы, – сказал Исаев. – Там очень хитро трактуется взаимоотношение между неким Большим и Малым. Малое, как утверждает Лао Цзы, должно быть наверху и тщеславиться, а Большое – внизу и довольствоваться тем, что оно большое. – К чему это вы? Снова хитрите? Вы хитрый человек, Максим Исаев. Зачем вы про большое и малое? Думаете, я – малое, а вы – большое? Вон в углу череп ворочается, глядите-ка? Скорей уберемся отсюда, а? Кстати, у вас патроны на мою долю найдутся? Вдруг я решу на номер стать… Исаев вытащил из кармана два патрона, заряженные "бренеками". – Один вам, другой мне – хватит, а? Я с собой на изюбря больше одного патрона и не возьму. – А если промажете – обидно! – Так я не промажу, Николай Иванович, я злой на охоте. НАРОДНОЕ СОБРАНИЕ
Ванюшин шумно вошел в ложу прессы, бросил доху на кресло, не глядя сунул руку английским и японским газетчикам и громко спросил Исаева, шедшего следом: – Максим, что сегодня показывают в этом бардаке? Вы программу не купили? В зале – среди делегатов – прокатился шум, председатель сокрушенно покачал головой, поглядывая на Ванюшина с укоризной, и позвонил в звоночек. Оратор – эсер Павловский – продолжал выступление. – Мы завоевали власть голыми руками! – говорил он. Ванюшин, облокотившись о балкон, крикнул: – Только в японских перчатках! – Вызовите сторожа Герасима! Пусть он выведет этого зарвавшегося господина! – возмутились делегаты. – Господин Ванюшин! – поднявшись со своего места, сказал председатель. – Я делаю вам последнее замечание. Вы мешаете обсуждению серьезнейшего вопроса. – Серьезнейшее обсуждение глупейших идей, – хмыкнул Ванюшин и сел в кресло. – Я замолчал, председатель! Я замолчал! Я нем как рыба! – крикнул он веселым голосом. – Исаев, подтвердите, что я завонял, как рыба, протухшая с головы. Павловский, досадливо махнув рукой, продолжал: – И сегодня, когда все мы празднуем канун полного освобождения родины от красной тирании, следует еще раз вернуться к вопросу о налоговых обложениях тех наших граждан, которые своей предприимчивостью и бескорыстием скопили национальные богатства, которые в конце-то концов, господа, принадлежат народу! Но люди, занимавшиеся деловой деятельностью, тем не менее вынуждены до сих пор маскировать свою торговлю с Японией и Америкой, потому что, видите ли, находятся демагоги, считающие такую торговлю предательством национальных интересов. Я думаю, что в дни нашего победоносного шествия по России мы проведем в Народном собрании законопроект, снимающий тарифные ограничения на торговлю лесом и свинцовыми рудами, в которых так нуждаются наши союзники, наши друзья и братья! Ванюшин поднялся с кресла, подошел к балкончику, обтянутому малиновым бархатом, и крикнул: – Заплатите сначала за свое благополучие! Макиавелли говорил, что гражданская свобода состоит в благополучии своем собственном, жены, дочери и имущества. Но когда всем этим обладают – этого не ценят! Вы уже проиграли Россию, толстозадые кретины! Думаете только о своих минутных свинцовых и лесных барышах! Не понимаете вы – армия разложилась! Стала пьяной ордой! А вы – слепые скоты, жиром заплыли! - Вон его! – закричали делегаты. – Полицию сюда! Полиция! Исаев набросился на громадного, белого от бешенства Ванюшина и, легко скрутив ему руки за спину, выволок из ложи. Он бежал вместе с ним по фойе, слышал полицейские свистки; плечом распахнул дверь и затолкал Ванюшина в пролетку. Падая рядом с ним, он крикнул кучеру: – Гони! Ванюшин плакал, бормоча ругательства. Плакал он жалобно, по-женски. По-видимому, так плачут холостяки: всхлипывая, растирая по лицу слезы и очень себя жалея. – Пусть он едет на Шестую Матросскую, в дом Сидельникова, – сквозь слезы, пьяно всхлипывая, попросил Ванюшин. – Там Минька живет, он меня исповедует. У МИНЬКИ
Минька – старый лакей, проживший в услужении у ванюшинской семьи пятьдесят лет, оказался быстрым, юрким стариком, почти без единого седого волоса, с фиолетовым носом и в шелковой красной рубахе. Увидав Ванюшина, ввалившегося в дверь его полуподвальной комнаты, очень сырой, но чистой, Минька вскочил из-за стола, бросился к гостям, стал снимать с них шубы, шапки и рукавицы; все это он уносил за пеструю занавесочку возле двери, продолжая что-то бормотать и присмеиваться. Ванюшин лег на низкую, деревянную лавку, покрытую старым тряпьем, вытянулся, сложил на груди руки, взял с полочки длинную церковную свечу, поставил ее у себя на груди и спросил: – Минь, я на покойника похож? – Ох, Косинька, похож, похож, – обрадованно залепетал старик. – Ну, прямо как живой… Исаев засмеялся, а Ванюшин, не открывая глаз, сказал: – Это он так с ума, не с глупости. Минь, а ты чего во все красное вырядился? – К им готовлюся, цвет к лицу примеряю. – А придут? – Миленький, Косинька, ты не сердися, я тебе так скажу, что когда дрова рубишь, палец острием зацепишь, так сначала-то ничего не видно, только беленькое виднеется, слабенькое такое, беленькое, а уж потом, пообождав, кровушка выступает. Ванюшин лежал на лавке, состарившийся, одутловатый. Одним глазом он пристально глядел на Исаева, а другой держал закрытым, словно давая ему отдохнуть. – Скажите, дедушка, – спросил Исаев, – а что со мной будет? Мне цыганка смешное нагадала. – Тебе? – переспросил Минька и мягко улыбнулся. – Тебе я даже говорить не хочу, что будет. Она тебе надолго гадала? – Надолго. – Ну, тогда ты верь, сынок, ты верь. Хотя, по всему, в черточках твоих серенькое есть, это перед окончанием появляется, при самом кончике, когда он вьется, вьется, как во сне, ты за ним, а он выскользает, выскользает, вот тогда это серенькое и появляется. А ты поспи, Косинька, вон ты желтенький весь. У тебя, правда, цвет хороший, лимонный, это к началу, не к концу, только ты замаялся совсем. Хочешь, я сбегаю баб покличу, они вам песни споют? – Не надо, – отозвался Ванюшин, глядя по-прежнему на Исаева одним правым глазом. – Минь, а ты зачем моего друга пугаешь? – Да рази я пугаю? – заулыбался, засветился Минька. – Я его на разлом проверял, другой сразу бабу требует, а этот ноздрей только поиграл, – и весь отклик. Косинька, я человека по отклику чувствую. Это как в стекло плюнешь – тебя ж и обрызжет, а в лесу, где все мягкое, там плювай, куда хочешь, там от плювка травка вырастет, только на будущий год и по ранней весне, по самой ранней. Так что меня пугаться нечего, я дед добрый, вона этими руками тебя выходил. – Рассолу принеси, – попросил Ванюшин. Минька, пританцовывая и бормоча, убежал. Ванюшин посмотрел ему вслед и вздохнул. |