ПравилаРегистрацияВход
НАВИГАЦИЯ

Семенов Юлиан - Тайна Кутузовского проспекта.

Архив файлов » Библиотека » Собрания сочинений » Юлиан Семёнов
    - Эмиль, пришла путевка в санаторий, будешь выкупать?

14

    Борис Михайлович Пшенкин начал фейерверково. Его повесть о рабочих Дальнего Востока пришлась ко времени, особенно образ главного агронома-добрый, смелый, широко образованный передовик, пример для подражания, настоящий литературный герой, а не ломкий студент или страдающий интеллектуал, полный сомнений и комплексов. Повесть издали в конце шестидесятых; поросль молодых литераторов, "дети XX съезда", ворвавшиеся в литературу, когда их отцы и матери возвратились из тюрем, медленно, но неуклонно з а д в и г а л и с ь в тень. Переизданиям они не подлежали, рецензированию в газетах - тоже, незачем лишний раз напоминать читателям имена, которые должны исчезнуть. Суслов уже дал неписаную директиву поворачивать вспять, к привычному прежнему; "с критикой можем выплеснуть и ребенка; да, были отдельные нарушения законности, но не это определяло наше триумфальное движение к развитому социализму, которому ныне аплоди-Рует все прогрессивное человечество"
    Именно тогда был до конца фальсифицирован марксизм: примат "сознательности" (или "духовности") вынесли на первое место; "бытие" стало подчиненным, вторым, суетным. Один из шестидесятников пошутил: "Если, действительно, сознание определяет бытие, то пришло время распускать компартию и примыкать к Лавре или Ватикану, поскольку это их лозунг - „Сознание определяет бытие“, „Дух превалирует над Материей“.
    Всю нашу убогую нищету, произвол, закрытость границ нужно принять как разумную данность, благоволение, сошедшее на страну победившего счастья, а если человек не хотел согласиться с этой аксиомой, то сразу же отправлялся следом за Синявским или Григоренко.
    Рокоссовский однажды сказал, как отрезал: "Недоучившийся поп пытался командовать нами, профессионалами армии".
    История повторилась: такой же недоучка от религии - Михаил Андреевич Суслов, - предавший самоё доброту учения Христова, затолкал в марксистские догмы те огрызки нравоучения, которые позволяли ему и его присным, клянясь народом (в первую очередь русским, самым, пожалуй, многострадальным, если не считать тех, на кого обрушился геноцид, - карачаевцев, балкарцев, крымских татар, немцев Поволжья, греков, калмыков, турок, чеченцев, ингушей, да и прибалтийские республики с западными регионами Украины испили горькую чашу), манипулировать п о н я т и е м, требуя от людей убежденной веры в то, что дважды два есть пять, а высшее счастье жизни составляет тотальная несвобода.
    … Придворная критика, получив сладкий социальный заказ, подняла повесть Бориса Пшенкина до небес: и талантливо это, и смело, и недостатки показаны - но не злобно, разрушающе, а конструктивно, и характеры выписаны, и слог - в отличие от телеграфного, американо-хемингуёвого - самый что ни на есть народный, верный раздольным и неспешным традициям отечественной словесности.
    Твардовский однажды сказал про литератора, в судьбе которого сыграл исключительную роль: "Выдержит ли у него темечко ухнувшую тяжесть нежданной славы? "
    Пшенкинское темечко славы не выдержало; погарцевав на читательских конференциях, он сел за новую повесть, сконструировал ее довольно быстро, по привычной схеме: всезнающий балагур-колхозник, крутой председатель, прославившийся в войну, но чурающийся передового опыта; партийный вожак, сменивший городскую квартиру на избу (жена танцует буги-вуги, упивается отвратительным Ремарком), встретил на селе молодую ветеринаршу, свою судьбу; ну, конечно, и пьяноту Пшенкин вывел, и бабку-колдунью, что зелья знает и несет тарабарщину, в которую, как ему казалось, он заложил глубокий, сокрытый смысл - с критикой основ марксизма… Журнал печатать его не стал: "Повторяешься"; он махнул в другое издание, там тоже отвели, толкнули в третий, противуположного лагеря - жахнули отрывок под рубрикой "Нарочно не придумаешь".
    Начинались семидесятые, пришло время глухого самопознания, хоть и не разрешенного, но, тем не менее, повсеместного - все народы страны глухо роптали, дразнить их становилось все опаснее, как-никак дважды два есть четыре, а отнюдь не пять.
    Как былинные плачи, так и крикливые агитки, набившие за десятилетия оскомину, не устраивали более читающую публику; ждали альтернативных героев и неординарных ситуаций; р а з р е ш е н н а я литература, вырождаясь в титулованное графоманство, молчала; люди уходили в себя, замыкались, шел подспудный раскол общества на ячейки; тех, кто отчаялся ждать и срывался на крик, - сажали, высылали или увозили лечить в психушки.
    Другие, промучившись годы в ОВИРе, валили на Запад; "еврейская жена не роскошь, а средство передвижения"; левые, как и полагается спокон веку на Руси, били друг друга, словно Пат и Паташон, - на усладу зрителям; правые теснились единой группой, понимая, что любое изменение обстановки ударит в первую очередь по их позициям, - в бой ринутся интеллектуалы, связанные с наукой и техникой, люди знания, адепты а с ф а л ь т а, их на "Синь-травах" да "Багряных закатах" не возьмешь, им давай анализ и новый ритм, им, видишь ли, Петр Первый угоден, которого все истинные патриоты Державы не зря считают Антихристом за бесовскую страсть к западной гнили и небрежение к исконным традициям Государства, превращенного им в империю, где правили одни чужеземные супостаты…
    Пшенкин попытался переписать повесть, но - зациклило, не мог превозмочь себя, пальцы отказывались выводить слова, что бились в голове, - дурных нет, теперь все все видят, но одни имеют силу крикнуть правду, а у других она словно комом в горле встает…
    Тогда-то ему и стали объяснять, кто погубил Русь, разрушил уклад, угодный нации, перевел стрелки на чужие рельсы, что гонят в бесовскую пропасть.
    Пшенкин внимал этим словам, холодея от боли и гнева; сорвался, прокричал на собрании: "Кто нами правит?! "
    Скандал замяли, даже в Союз писателей приняли, чтобы сподручнее было "работать" с "народным самородком"; отложив свою рукопись, Пшенкин отправился в Бюро пропаганды советской литературы и вкусил сладость беструдного заработка: выступил на заводе в обеденный перерыв, полчаса отбарабанил - вот тебе деньги; поехал куда на север - двойные; чем не жизнь?!
    Но ведь память - страшная сила, в ней постоянно сокрыт взрыв: он не мог забыть рецензий на свою первую вещь, чтения ее по радио, приглашения на телевидение, в литературную передачу, всяких там диспутов в газетах с двумя портретами: один твой, другой - кто спорит; дарить можно, женщины падки на тех, чьи фотографии печатают…
    Сел за третью повесть - решил рассказать о горьком детстве своем, но все равно не шло: как надо расписать черное зло и выразить ужас, что клокотал в нем так, словно кто кисть сдавливал холодными пальцами: "Неймется? Окстись! В тепле живешь, квартиру дали, деньги даром плывут - хоть и небольшие, но жить можно в сытости! Не замай! "
    Поделился с приятелем; тот убежденно ответил: "А это гипнотизирует тебя. Сейчас всех талантливых самородков сатанинские силы стараются отвести от творчества, чтобы самим занять ваши места в литературе… Ты магнитами себя окружи, бесы магнит не переносят".
    Пшенкин достал три магнитных бруса, поставил на стол, но - не помогло: страх давил его пуще прежнего, и чем больше появлялось новых имен в литературе, чем больше премий раздавали всяким недоделкам, тем ужаснее было его отчаяние - словно за поездом бежишь, последний поезд, не догонишь, хана, руки тянешь к поручню, а вагон все дальше и дальше, тю-тю…
    Ну и запил Пшенкин, по-черному запил… Винил в трагедии всех, только не себя; денег теперь не хватало; стал занимать; долги отдавать не мог, по Москве не ходил, а крался.
    Но поскольку Пшенкин пользовался благорасположением писательского начальства (те хорошо знали, кого поддерживать, а кого з а д в и г а т ь; помогали прежде всего незаметным, их страшиться нечего, не конкуренты, а выдернешь из дерьма - руки будут лизать, да и устойчивое большинство на съезде, любых интеллектуальщиков задушат, истинный голос народа), он получил новую квартиру в том доме, куда заселяли литераторов, чтоб были под надзором; когда все скопом, легче толкать лбами и получать информацию: любые перевыборы, гарантирующие руководящим литкорифеям сохранение их "Волг", дач, премий, переизданий, хвалу наемной критики, надо готовить загодя, знать настроения каждого и, соответственно, с каждым р а б о т а т ь. А уж работать - умели, ух как умели! Кого поднять на щит ("соловей русской поэзии! ", а этот "соловей" хуже воробья); кого ударить пыльным мешком по голове: "далек от чаяний народа", но потом - в знак примирения - отправить в Монголию или Чехословакию, у монголов кожаные пальто дешевые, в Праге люстру можно в з я т ь, да и красный загранпаспорт есть высшее свидетельство благонадежности: "смотри, т о в а р и щ, не подведи, родина тебе верит"… Так, разделяя и властвуя, создав обойму дутых гениев, "Баянов отечественной словесности", жили сами, да и покорным середнякам не мешали, не считая, конечно, таких досадных эпизодов, как предательство власовского недобитка Солженицына, сионистского наймита Виктора Некрасова или злобного клеветника Василия Гроссмана, - но с теми решал в е р х, "Баяны" лишь оформляли через "Литературную газету" гнев общественности…
    Могучий директор ведущего военного издательства (постоянно держал руку на пульсе передряжьей писательской жизни, ибо надо было пополнять группу в е р н ы х людей, которые могли бы сочинить за какого-нибудь генерала мемуары, угодные основополагающему направлению, спущенному начальством для военной истории) получил информацию и о Пшенкине. Поскольку "стервятники" (так он с лаской называл членов его постоянной группы "переписчиков") были при деле, загружены сверх головы, деньги гребли лопатой, переиначивая в нужном русле смысл наговоренного на диктофоны военачальниками, Пшенкин показался ему кандидатурой вполне приемлемой для использования: лишенный хоть какой-либо индивидуальности, этот сочинитель как раз и годился для мемуаристики: за строками воспоминаний не виделось слово мастера, все гладко, никаких неожиданностей…
    С Пшенкиным поработали еще пару месяцев, пригласили в застолье, где собирались литературные "авторитеты", пообещали договор на новую книгу, съездили к его родственникам - не таит или в себе ненароком семена "малой нации" - и после всесторонней проверки пригласили в золотопогонный кабинет, отделанный, как и следует быть, мореным дубом, где и заключили договор на "спецредактирование".
    Встретился с тем генералом, за которого надо было написать фолиант, получил от него в подарок диктофон и наговоренные пленки, сел за работу, управился быстро, сдал в печать… Тут же подкинули второго в о с п о м и н а т е л я: обработал и этого. Встречаясь порою с "авторами", с теми то есть, чья фамилия будет стоять на обложке будущей книги, Пшенкин запоминал многое из того, что д е д ы говорили за рюмашкой; часто это было в противовес тому, что ему предписывали готовить для читателя. И когда Пшенкин сел за третий том, решил блеснуть - жахнул в нескольких местах неправленую п р а в д у, то, что ему говорил очередной генерал, пригласив на дачу, подальше от чужих ушей.
    После этого договор с Пшенкиным не то чтобы расторгли, но заволынили, записи отдали другому, и он снова обрушился в тяжелое, безысходное пьянство, но теперь уж в новом качестве: он жил не только былинными мифами, что закладывали в него те, которые исподволь готовили таких, как он, к черновой (но высокооплачиваемой) литературнозаписной работе, но и высверками неожиданной, пугающей правды, которыми поделились старцы.
    Тот генерал, что оказался последним, читая "свой" труд, замотал вдруг лысой, крутого лада головой и произнес с горечью: "Ах, Боря, Боря, не так же это все было! Врем! В глаза врем! Ведь, если б Тухачевский скрутил голову усатому засранцу, такой войны, что выдюжили, не было б, сколько б русского народу сберегли! Лучше б сейчас про это аккуратненько напечатать, чем таить… Через десяток лет правда так бабахнет, что склады могут вспыхнуть… Сколько истину не таи, все одно откроется! И про заградбатальоны откроется, и про „СМЕРШ“, который больше своих стрелял, чем шпионов, - своих завсегда легче, и про то, какие болваны пришли на командование, когда усатый весь командирский корпус под ежовские пулеметы подвел! Эх, Боря, сынок, ты запоминай, что я говорю! Ты старайся мою крамольную правду между строк затолкать, люди намек быстрей всего понимают… "
    Вот тогда-то с ним и встретился Витман-Хренков-Сорокин, давно уже запросивший у своих боевиков информацию на тех, кто умел писать, но - в силу каких-то причин - скатился в пьянь и злобу…
    - Боря, Боря, талантливый ты наш человек! Не губи себя! Ты державе нужен! У тебя ж книга - брильянт, своим словом написана, - говорил он, похмеляя Пшенкина в кафе на улице Герцена, что напротив ТАССа. - Сейчас ляжешь спать, я рядом побуду, не оставлю тебя… А проснешься, в баньку пойдем, попарю, алкоголь выведу, человеком станешь…
    Годы, проведенные им под министром государственной безопасности Абакумовым и последним его шефом, начальником следственного управления Рюминым, лагерное житье, работа в подпольном синдикате цеховиков - все это не могло не научить Сорокина лицедейскому искусству мимикрии…
    С одними он был кликушей - чувствовал в самой глубине своей постоянное трепетное ожидание близкого горя, которое очистит и облегчит, так что и играть-то не надо было, стоило лишь позволить себе стать самим собой. Иногда он пугался этой дергающейся жалости, томящего ожидания близкой и неотвратимой беды, сладостного удовлетворения, которое возникало в нем, когда он зримо представлял себе миг крушения, а ведь теперь только б и радоваться, восстал ведь из пепла, жил так, как и представить себе раньше не мог, - не надо оглядываться, страшиться зайти в ресторан, чтоб донос сослуживцы не отправили в партком по поводу морально-бытового разложения, считать мятые рубли, откладывая на "Победу", взвешивать каждое слово в разговоре с коллегами, онанировать в сортире на зыбкий образ женщины-мечты, потому что любая связь, не оформленная в ЗАГСе, была чревата тем, что сорвут погоны и выбросят на улицу, как нашкодившего кота… Умом все это он понимал, но затаенного в генах изменить не мог, чаще думал о плохом, чем о хорошем, особенно когда планировал операцию…
    Труднее было работать с интеллектуалами. Особенно долго готовился к беседе с профессорами, которые сидели на науке, на такой именно, которая могла пойти навстречу просьбе седого, немногословного, видно, много пережившего на своем веку "заместителя генерального директора по вопросам снабжения и сбыта", а могла и отказать в заключении договора на экспериментальное опробование новой техники в цехах подведомственных ему предприятий. Он выбрал себе роль суховатого прагматика, понимающего рабский ужас нашей экономической школы, общинную тьму и бескультурье импотентной бюрократии, - роль свою играл достойно, срывов не было.
    С партийными работниками и областными мышатами было легче всего: фронтовой офицер, инвалид, служил под Гречко, видался с Леонидом Ильичом, лично он и орден вручал; в сырье и станках, говоря откровенно, мало что понимаю, но комсомолята затеяли нужное дело, молодежь - наша надежда, как не тряхнуть стариной да не помочь им?! После беседы н а к р ы в а л стол, по первому разу не в ресторане, а у себя в номере отеля, на г а з е т к е, важно, чтоб балычок был, салями, домашние маринады, вареная курочка и хорошая водка… Это уж когда начальники крючок заглатывали и приезжали в Москву - тут и ресторан (кабинет в "Узбекистане"), и девочки в номер; и сувениры - поначалу скромные, всякие там альбомы икон, набор дефицитной литературы, а к шубкам да зимним сапогам можно переходить только во время третьей встречи…
    … Пшенкина взял именно на истеричном кликушестве, "я - старый разведчик, сражался в тылу врага, помоги, Боречка, завершить книгу, написал, а дошлифовать нет таланта, кто поможет русскому человеку, как не однокровец, остальные-то зло в себе несут, зависть и зло, эх, Боря, Боря, пострадал бы ты с мое, помучился б, тогда понял мою кровоточащую душу".
    Иногда ему казалось, что последние двадцать лет он и не живет вовсе, а играет роли - сегодня злодея, завтра добряка, послезавтра дурня, а уж заканчивает неделю несчастным, всепрощающим простаком…
    Навсегда запомнил, как в лагере п е д р и л а рассказал ему про английского актера, приглянувшегося королеве в роли Отелло: "Пусть этот мавр придет ко мне на ужин".
    Пришел. Ужин закончили в спальне ее величества; первая леди осталась довольна.
    Через неделю увидала этого же актера в роли Гамлета: "Хочу, чтобы датский принц провел со мной вечер за чашкой шокелату".
    Провел. Закончили в спальне. Была в восторге; на прощание заметила: "Сегодня хочу тебя без грима, таким, каков ты есть на самом деле".
    - На самом деле я импотент, ваше величество. Если вы хотите именно меня - любви не будет, я играю в постели роли - либо мавра, либо принца.
    Сорокин много раз перелопачивал с Пшенкиным те фрагменты, которые наработал с Федоровой. Пленки расшифровывал сам, переписывал от руки, дав себе имя Палача, а Зое - немки Марты; действие перенес в гестапо военных лет и сегодняшний германский город; палач и жертва, все сходится, никаких подозрений, в аллюзиях сами побоятся себе признаться, каждому здравомыслящему понятно, что Сталин и Гитлер - две стороны одной медали, только Гитлер чужих изничтожал, а кормчий - своих; текст дал перепечатывать машинистке, адрес который нашел на доске объявлений; оказалась глухая бабка, тыкала одним пальцем; тогда приспособил Людку - раньше-то Вареный поставлял ее в номера, нужным гостям, только потом обратили внимание, как она на машинке барабанила, - что твой Ван Клиберн.
    Сухая точность изложения, которой учили его Абакумов, Либачев, Бакаренко, играла с ним злую шутку. Он выхолащивал написанное, чувствуя при этом, что своими руками губит работу, но переступить через себя не мог - в нем неистребимо жила его правда, а он постоянно старался обернуть ее в свою пользу, понимая, впрочем, что чем меньше поворачивать ее себе на выгоду, тем она страшнее, - то есть вещь будет д о р о ж е.
    … Пшенкин, откормившийся на щедрых хлебах п а л а ч а, готовил для него раз в месяц переписанный наново текст той или иной главы.
    Сорокин садился к столу и, обхватив голову сильными пальцами, шлифовал каждую фразу. Он с ужасом отмечал, что Пшенкин в ы т я г и в а л все то русское, что он намеренно скрывал, замыслив сделать для западного читателя предисловие, в котором заложит фугас, дав подлинные имена, адреса, объяснив истинные обстоятельства дела и прокомментировав, что по законам конспирации он не имел права писать правду, - даже в перестроечной России.
    "П а л а ч. Скажите, Марта („Зоя“, „Зоя“, „Зоя“ - в нем все ликовало и пело), что вы ощутили, когда вас впервые поставили в шкаф? Вас там сколько времени Держали? Двадцать четыре часа?
    М а р т а. Уж и не помните? Сами, небось, распоряжение отдавали…
На страницу Пред. 1, 2, 3 ... 22, 23, 24 ... 33, 34, 35 След.
Страница 23 из 35
Часовой пояс: GMT + 4
Мобильный портал, Profi © 2005-2023
Время генерации страницы: 0.064 сек
Общая загрузка процессора: 49%
SQL-запросов: 2
Rambler's Top100